Мальчик из Холмогор (1953), стр. 17

Но Федот Иванович, не слушая его, продолжал:

— Паспорт у меня был краткосрочный, и уж время пришло возвращаться к себе в глушь, а я всё не решался ему показаться. Боялся, что он теперь, знаменитый и знатный, меня и на кухню к себе не допустит. Наконец набрался смелости, пришёл к нему и принёс его портрет, который я из кости выточил по известной гравюре и украсил по своему разумению. Он одобрил мой труд, обнадёжил меня добрым словом и тотчас все мои недоумения разрешил. Сперва он устроил меня во дворец истопником, чтобы я числился за дворцовым ведомством и меня не могли насильно выслать обратно в Холмогоры. А между тем, по его совету, я мог на лёгкой работе досыта насмотреться на редчайшие чудеса искусства, которые были собраны во дворце и каких я в другом месте не мог бы увидеть. А вскоре за тем он поместил меня студентом в Академию художеств и дал мне новое имя — «Шубин», которое я надеюсь прославить усердным трудом.

Вошёл Михайло Васильевич в густорозовом, расшитом крупными золотыми цветами кафтане с красными, тоже вышитыми золотом манжетами. На голове у него был новый, прекрасно завитой парик. Лицо свежевыбрито и напудрено. Он сел в кресло, а Миша, оробев, присел в уголок за спиной Федота Ивановича.

— Что ж, начнём! — сказал Михайло Васильевич.

Время шло незаметно, и портрет, уже раньше начатый, близился к своему завершению. Миша вслед за художником переводил глаза с живого лица на его изображение и вновь с портрета на натуру. Густой тон бархата бросал розовые отблески на лицо, и оно становилось всё живей, такое прекрасное и умное, такое молодое под седыми буклями пудреного парика! Голова свободным и гордым движением была несколько откинута назад, с наклоном к слегка приподнятому и выдвинутому вперёд правому плечу. Карие глаза пытливо и ясно смотрели вдаль.

Время шло. Низкие тучи закрыли небо, и свет стал желтоватым. Начал падать снег крупными, редкими хлопьями; они носились беспорядочно по воздуху и, падая, таяли. Незаметно стали сгущаться ранние мартовские сумерки. Миша, неотрывно смотревший на Михайла Васильевича, заметил, что он как будто начинает уставать. Чуть опустилось плечо, голова сильнее откинулась, под глазами легли резкие тени, нос удлинился и заострился, левый угол рта дрогнул и страдальчески приподнялся.

Миша громко вздохнул, и Федот Иванович, вдруг положив кисти, спросил:

— Михайло Васильевич, я вас утомил?

Михайло Васильевич резко выпрямился и, снова молодой, сильный, здоровый, улыбаясь, сказал:

— Ничуть! Я задумался о неотложных делах, ожидающих меня. Долго ли ещё сидеть?

— Почти окончено, — ответил Федот Иванович. — Я могу доделать в ваше отсутствие. Благодарю вас.

— Не на чем, — ответил Михайло Васильевич. — Оставайся обедать, поговорим об искусстве, вспомним Холмогоры. — Он вышел из зала, снимая по дороге парик.

Глава шестая

День был хмурый, падал и таял мокрый снег. Ветер выл и стучал по крышам ветвями дерев. Приехала карета за Сашей Хвостовым. Он добежал до неё, прыгая через лужи и разбрызгивая снег. С высокой подножки он крикнул Феде:

— Едем, я тебя довезу до твоего дома!

— Спасибо! — крикнул с крыльца Федя. — За мной брат зайдёт! Нам недалеко, добредём!

Потом ушли братья Рихман. У Космы не было родных в Петербурге. Воскресенья он проводил в гимназии и не отрываясь читал подаренную ему Михайлом Васильевичем книгу.

Сегодня за Мишей что-то долго не приезжали. Ои сперва посидел у себя на кровати, слушая слабые, печальные и фальшивые звуки, которые в дальней комнате извлекал из скрипки какой-то не взятый домой гимназист. Потом глядел в окно, за которым было так серо, что не разберёшь, небо то или вода. Потом не выдержал и спустился в залу, откуда была видна набережная и можно было заметить карету. В одиннадцать часов он пошёл обедать, но воскресный обед показался ему невкусным за почти пустым столом. Наконец, уже во втором часу, услышал он голос швейцара, кричавшего:

— За гимназистом Головиным карета!

Миша накинул плащ, выбежал и спросил кучера:

— Что случилось, Пантюша? Кто-нибудь болен? Дяденька, тётушка?

— А что им болеть? — сердито ответил Пантюша. — Барыня сами выбежали, велели запрягать. А я карету начал мыть — думал, уж никуда сегодня не поедем, — так они как закричат! Здорово закричали — видать, здоровые.

— А Михайло Васильевич?

— Третьего дня возил их в академию. А обратно вышли, лошадей отпустили, пешком пошли. Больной человек пешком не пойдёт.

Миша не стал спрашивать дальше, а поскорее вскочил в карету. Мутные капли стекали по стёклам. Миша прижался в угол, потом пересел в другой, потом подумал, что пешком он добежал бы скорее, но тут карета остановилась.

На крыльце его ждала Матрёша, беспокойная и небрежно одетая:

— Елизавета Андреевна не хотела за тобой посылать — думала, ещё больше волнений будет. Но Михайло Васильевич всё время тебя требует.

— Что случилось? — спросил Миша.

— Михайло Васильевич болен. Он в кабинете. Иди к нему.

Миша побежал к кабинету, но у дверей остановился, чтобы утишить биение сердца. Потом негромко постучал.

— Войдите! — ответил незнакомый хрипловатый голос.

Миша тихонько открыл дверь и вошёл. В комнате было полутемно, в камине горел огонь. Михайло Васильевич лежал на диване одетый; больше в комнате никого не было.

— Михайло Васильевич, вы заболели? — спросил Миша и поцеловал горячую, влажную руку.

— Кто же знал, что так выйдет, — ответил Михайло Васильевич. Голос был непривычный и плохо слушался его. — Третьего дня опять обозлили меня в академии. Я разволновался, накричал. Вышел — мне жарко. Думал, пройдусь — успокоюсь, остыну, ан простыл через меру, да расхворался... Что же ты так поздно? Я тебя давно поджидаю.

— Как карета приехала, я тотчас...

Миша сел на низкую скамеечку у дивана, и оба замолчали, глядя друг на друга и держась за руки. Потом Миша спросил:

— Михайло Васильевич, вот вы сейчас сказали, что ждали меня. Помните, когда я приехал, вы мне то же сказали, этими же словами. Почему вы тогда так сказали? Потому ли, что знали, что я приеду, или у вас была другая мысль?

— Конечно, я тогда знал и хотел, чтобы ты скорее ехал и подольше побыл со мной. И другая мысль у меня тоже была...

Он замолчал. Миша смотрел на него в ожидании, и Михайло Васильевич, подумав, заговорил:

— Быть может, ты поймёшь не всё, что я хочу тебе сказать, но у меня нет времени, чтобы отложить это до другого раза. У меня нет возможности ждать, пока ты подрастёшь. Если ты поймёшь хоть малую часть, остальное вспомнится тебе, когда придёт срок.

Он помолчал, выпил воды и снова заговорил:

— Когда Пётр задумал открыть в Петербурге академию наук, то многие удивлялись, зачем это нужно в стране, где дотоле ни наук, ни просвещения не было. И были такие, которые говорили иносказательно: напрасно ищете семян, когда земля, куда сеять, не приготовлена. Они хотели этим сказать, что зачем нужны учёные, когда грамотных людей почти нету. Но Пётр возразил, что если не удастся ему это дело закончить, то дети и внуки, пожалев о положенных им трудах, поневоле примутся и завершат.

Он опять замолчал и молчал так долго, что Миша уже подумал, не устал ли он и не заснул ли. Но Михайло Васильевич, вдруг приподнявшись, заговорил голосом глубоким, ясным и громким, какого Миша никогда у него не слышал:

— Нет ничего дороже родины! Ни слава, ни любовь к наукам — ничто родину не заменит. Презренны те, кто за деньги и вольготную жизнь покидают родную землю и вдали от неё ищут себе известности. Будь я таков, как иноземные учёные, занимайся я всю жизнь одной-единственной любимой наукой, слава бы моя была всемирна. И великие мои открытия не лежали бы погребены в пыли архивов, чтобы через двести лет кто-нибудь их вновь открыл, а были бы всему свету известны и эту одну науку беспримерно бы вперёд двинули. Но у меня никогда не было времени заняться одной наукой. Позорным я считаю заботиться о личной своей славе. Главней всего были мне слава и счастье моей родины. Я о своей славе и счастье не думал и никогда ни от какой работы не отлынивал.