Черный обелиск, стр. 48

— Чудеса. Жалко, что мы не задержали часть денег. Теряешь необходимый энтузиазм. Верно? Георг смеется:

— И необходимую деловую серьезность. Разумеется, это не относится к Генриху. Что ты делаешь сегодня вечером?

— Пойду к Вернике. Там, по крайней мере, не думаешь ни о серьезности, ни о комизме наших деловых операций. Там наверху речь идет только о человеческом бытии. Всегда только о бытии в целом, о полноценном существовании, о жизни, и только о жизни. И помимо этого — ни о чем. Если там пожить некоторое время, то наша нелепая деловая возня и торговля из-за пустяков показались бы сумасшествием.

— Браво! — восклицает Георг. — За такую глупость ты заслужил еще стакан ледяного пива. Сударыня, прошу вас повторить.

Седая голова фрау Кроль высовывается из окна.

— Хотите получить по рулетику свежего рольмопса с огурцом?

— Безусловно. И кусок хлеба в придачу. Этот легкий завтрак хорош при всех видах мировой скорби, — отвечает Георг и передает мне стакан. — Ты страдаешь ею?

— Каждый приличный человек в моем возрасте непременно страдает мировой скорбью, — решительно отвечаю я. — Это право молодости!

— А я думал, что у тебя молодость украли, когда ты был в армии.

— Верно. С тех пор я ищу ее и не могу найти. Поэтому у меня двойная мировая скорбь. Так же как ампутированная нога, она болит вдвое сильнее.

Пиво чудесное, холодное. Солнце печет нам головы, и вдруг, невзирая на всю мировую скорбь, наступает мгновение, когда жизнь подходит к тебе вплотную и ты с изумлением смотришь в ее золотисто-зеленые глаза. Я благоговейно допиваю свой стакан. Мне кажется, что каждая клетка моего тела приняла солнечную ванну.

— Мы то и дело забываем, что живем на этой планете лишь недолгий срок, — говорю я. — И потому страдаем совершенно ложным комплексом мировой скорби. Словно нам предстоит жить вечно. Ты это замечал?

— Ну еще бы! В том-то и состоит главная ошибка человечества. Люди, сами по себе вполне разумные, дают возможность каким-то презренным родственникам получать по наследству миллионы долларов, вместо того чтобы самим еще при жизни воспользоваться этими деньгами.

— Хорошо! А что бы ты сделал, если бы знал, что завтра умрешь?

— Понятия не имею.

— Не знаешь? Ладно, один день — это, может быть, слишком мало. Ну, а что бы ты сделал, зная, что умрешь через неделю?

— И тогда не представляю.

— Ведь что-нибудь ты бы сделал? Ну, а если бы у тебя был в запасе месяц?

— Вероятно, продолжал бы жить, как живу теперь, — говорит Георг. — Иначе у меня весь этот месяц было бы такое чувство, что я до сих пор жил не так, как следовало.

— У тебя был бы целый месяц, чтобы это исправить.

Георг качает головой:

— Целый месяц, чтобы раскаиваться.

— Ты мог бы продать наш склад Хольману и Клотцу, уехать в Берлин и в течение целого месяца вести среди актеров, художников и шикарных шлюх сногсшибательную жизнь.

— Денег у меня не хватило бы и на неделю. А дамы оказались бы просто девицами из баров. И потом обо всем этом я предпочитаю читать. Фантазия никогда нас не обманывает. Ну, а ты? Что бы ты стал делать, если бы знал, что через месяц умрешь?

— Я? — повторяю я растерянно.

— Да, ты.

Я озираюсь. Передо мною сад, зеленый и жаркий, пестреющий всеми красками середины лета, проносятся ласточки, бесконечно синеет небо, а сверху, из окна, на нас глазеет старик Кнопф, который только что очнулся после пьянства; он в подтяжках и клетчатой рубашке.

— Мне нужно подумать, — говорю я. — Сразу я не могу ответить. Это слишком трудно. Сейчас у меня такое чувство, что я просто взорвался бы, если бы знал это наверняка.

— Размышляй, но в меру, не то нам придется отправить тебя к Вернике. Но не для того, чтобы ты играл там на органе.

— А ведь так оно и есть, — говорю я. — Действительно так и есть! Если бы мы знали точно заранее час своей смерти, мы бы сошли с ума.

— Еще стаканчик пива? — спрашивает фрау Кроль, высовываясь из кухонного окна. — Есть и малиновый компот. Свежий.

— Спасен! — восклицаю я. — Только вы меня спасли, сударыня. Я чувствовал себя как стрела, устремленная к солнцу и к Вернике. Слава Богу, все еще на своих местах! Ничто не сожжено! Милая жизнь еще играет вокруг нас бабочками и мухами, она не превратилась в прах и пепел, она здесь, со всеми своими законами, и даже с теми, которые мы навязали ей, как сбрую — чистокровному рысаку. И все-таки к пиву не давайте нам малинового компота, пожалуйста! А вместо этого кусок плавленого гарцского сыра. Доброе утро, господин Кнопф! Каков денек? Что вы думаете насчет жизни?

Кнопф смотрит на меня вытаращив глаза. Лицо у него серое, под глазами — мешки. Через минуту он сердито качает головой и закрывает окно.

— Зачем-то он был тебе нужен?

— Да, но только сегодня вечером.

x x x

Мы входим в ресторан Эдуарда Кноблоха.

— Посмотри-ка! — говорю я и сразу останавливаюсь, словно налетел на дерево. — Жизнь, как видно, и такие штучки подстраивает. Следовало бы это помнить!

В погребке, за одним из столиков, сидит Герда, перед ней букет оранжевых лилий. Она одна и как раз отрезает себе кусок от седла косули, величиной чуть не с этот стол.

— Ну что ты скажешь? — обращаюсь я к Георгу. — Разве здесь не пахнет предательством?

— А было что предавать? — спрашивает Георг, в свою очередь.

— Нет. А вот насчет обманутого доверия…

— А было доверие?

— Брось, Сократ ты этакий! — отвечаю я. — Разве ты не видишь, что это дело толстых лап Эдуарда?

— Да уж вижу. Но кто, собственно, тебя предал? Эдуард или Герда?

— Конечно, Герда! Кто же еще? Обычно тут бывает виноват не мужчина.

— И женщина тоже нет.

— А кто же?

— Ты сам. Никто, кроме тебя.

— Ладно, — отвечаю я. — Тебе легко говорить. Тебе-то не изменяют, ты сам изменяешь. Георг самодовольно кивает.

— Любовь — вопрос чувства, — назидательно замечает он, — не вопрос морали. Но чувство не знает предательства. Оно растет, исчезает, меняется — где же тут предательство? Это же не контракт. Разве ты не осточертел Герде своими жалобами на Эрну?

— Только в самом начале. Ведь скандал в «Красной мельнице» разыгрался тогда при ней.

— Ну так нечего теперь ныть. Откажись от нее или действуй.

Рядом с нами освободился столик. Мы усаживаемся. Кельнер Фрейданк убирает грязную посуду.

— Где господин Кноблох? — спрашиваю я. Фрейданк озирается:

— Не знаю. Он все время сидел за столом вон с той дамой.

— Как просто, а? — говорю я Георгу. — Вот до чего мы дошли. Я — естественная жертва инфляции. Еще раз. Сначала Эрна, теперь Герда. Неужели мне суждено быть вечным рогоносцем? С тобой таких шуток ведь не случается.

— Борись! — заявляет Георг. — Еще ничего не потеряно. Подойди к Герде!

— Но каким оружием мне бороться? Могильными камнями? А Эдуард кормит ее седлом косули и посвящает стихи. В качестве стихов она не разбирается, но в пище — увы, очень. И я, осел, сам во всем виноват! Я сам притащил сюда Герду и раздразнил ее аппетит! В буквальном смысле этого слова!

— Тогда откажись, — говорит Георг. — Зачем бороться? Бороться за чувство вообще бессмысленно.

— Вот как? А почему же ты минуту назад советовал мне бороться?

— Оттого, что сегодня вторник. Вон идет Эдуард — в парадном сюртуке и с бутоном розы в петлице. Ты уничтожен.

Увидев нас, Эдуард приостановился. Он косится в сторону Герды, потом приветствует нас со снисходительным видом победителя.

— Господин Кноблох, — обращается к нему Георг. — Правда ли, что верность — основа чести, как сказал наш обожаемый фельдмаршал, или неправда?

— Смотря по обстоятельствам, — осторожно отвечает Эдуард. — Сегодня у нас битки по-кенигсбергски, с подливкой и картофелем. Очень вкусные.

— Может ли солдат нанести товарищу удар в спину? — неумолимо продолжает Георг. — Брат брату? Поэт поэту?

— Поэты постоянно нападают друг на друга. В этом их жизнь.