Черный обелиск, стр. 25

Три дочери фельдфебеля Кнопфа, стрекоча, выбегают из дома. Маленькие, быстрые, кругленькие швеи, как и мать. Целый день жужжат их швейные машинки. Теперь они, щебеча, уходят, держа в руках свертки с баснословно дорогими шелковыми рубашками, предназначенными для спекулянтов. Кнопф, этот старый вояка, не дает из своей пенсии ни гроша на хозяйство; о средствах на жизнь должны заботиться эти четыре женщины.

Осторожно распаковываем мы два черных памятника с крестами. Собственно говоря, их следовало бы поставить у входа — там они производили бы особенно эффектное впечатление. Зимой мы бы их туда и поставили, но сейчас май, и, как ни странно, наш двор служит местом встреч для кошек и влюбленных. Кошки уже в феврале начинают орать с высоты надгробий, а потом гоняются друг за другом вокруг цементных обкладок, а едва станет теплее, появляются парочки, они отдаются любви под открытым небом, а разве для любви когда-нибудь бывает недостаточно тепло? Хакенштрассе — глухая, тихая улица, наши ворота всегда гостеприимно открыты, сад густой и старый. Несколько зловещая выставка надгробий влюбленным парочкам не помеха, наоборот, она как будто особенно разжигает их страсть. Всего две недели тому назад некий капеллан из деревни Галле, привыкший, как и все святые люди, вставать с петухами, заявился к нам в семь часов утра, желая приобрести четыре самых маленьких надгробия на могилы четырех сестер милосердия, умерших в течение этого года. Когда я, еще полусонный, повел его в сад, то едва успел своевременно сбросить с правой перекладины отполированного со всех сторон могильного креста развевавшиеся там, подобно флажку, розовые вискозные трусики, видимо, забытые увлекшейся парочкой. Этот посев жизни, совершающийся в обители смерти, таит в себе более широкий, поэтический смысл, что-то примиряющее, и член нашего клуба, Отто Бамбус, школьный учитель, пишущий стихи, сейчас же украл у меня эту мысль и написал элегию, насыщенную космическим юмором. Но вообще надгробия все же должны мешать любви, особенно если поблизости валяется еще пустая бутылка из-под водки, поблескивая в лучах восходящего солнца.

x x x

Я осматриваю нашу выставку. Она производит приятное впечатление, если так можно выразиться в отношении надгробных камней, предназначенных для трупов. Оба креста поблескивают на своих цоколях в утреннем солнце, как символы вечности, — отполированные породы некогда пылавшей земли, теперь остывшие, обработанные и готовые сохранить для потомства имена какого-нибудь дельца или спекулянта, ибо даже мошеннику хочется оставить хоть какой-то след на нашей планете.

— Георг, — заявляю я, — надо проследить, чтобы твой брат случайно не распродал нашу верденбрюкскую Голгофу деревенским навозникам, которые заплатят только после сбора урожая. Давай в это голубое утро, под пение птиц и запах кофе, дадим священную клятву: «Эти два креста мы отдадим только за наличные!»

Георг усмехается.

— Ну, опасность не так уж велика. Мы должны учесть наш вексель только через три месяца. Всякий раз, когда мы получаем деньги заранее, мы зарабатываем.

— Много ли мы на этом зарабатываем? — возражаю я. — Иллюзию, которой мы живем только до следующего курса доллара.

— Ты иногда бываешь слишком практичен.

Георг неторопливо раскуривает сигару, стоящую пять тысяч марок.

— Вместо того чтобы ныть, ты бы лучше рассматривал инфляцию как обратный символ жизни. С каждым прожитым днем наша жизнь становится на день короче. Мы проживаем капитал, а не проценты. Доллар поднимается каждый день, но каждую ночь курс твоей жизни на один день падает. Что, если бы ты написал на эту тему сонет!

Я разглядываю нашего самодовольного Сократа с Хакенштрассе. Его лысая голова украшена капельками пота, словно светлое платье — жемчугами.

— Удивительно, как охотно человек философствует, если он провел ночь не один, — замечаю я.

— А как же иначе? — не дрогнув, отвечает Георг. — Философия должна быть веселой, а не вымученной. Она имеет так же мало общего с метафизической спекуляцией, как чувственные радости с тем, что члены вашего клуба поэтов называют идеальной любовью. Вот и получается ужасная чепуха.

— Чепуха? — повторяю я, чем-то задетый. — Скажите пожалуйста! Вот мелкий буржуа с великими приключениями! Ах ты, коллекционер бабочек, все-то ты хочешь насадить на булавки! Разве ты не знаешь, что человек мертв без того, что ты назвал чепухой?

— Ничего подобного. Я только не смешиваю одно с другим. — И Георг пускает мне в лицо дым от своей сигары. — Лучше я буду страдать с достоинством и философской меланхолией от быстролетности нашей жизни, чем смешивать какую-нибудь Минну или Анну с прохладной тайной бытия и воображать, будто наступает конец света, если эта самая Минна или Анна предпочтет мне Карла или Йозефа, или Эрна — какого-нибудь высоченного сопляка в костюме из английской шерсти.

Он усмехнулся. Я холодно смотрю в его предательские глаза.

— Дешевый выпад, достойный только Генриха, — замечаю я. — Эх ты, скромный любитель доступного! Тогда объясни мне, пожалуйста, ради чего ты с такой страстью читаешь журналы, где полным-полно описаний недоступных сирен, скандалов в высшем свете, шикарных актрис и разбивающих сердца кинозвезд?

Георг опять пускает мне в глаза виток сигарного дыма ценою в триста марок.

— Я делаю это, чтобы усладить свою фантазию. Ты разве никогда не слышал о том, что бывает любовь небесная и любовь земная? Ведь совсем недавно и ты старался сочетать их в отношениях с твоей Эрной и получил серьезный урок, о честный колониальный торговец любовью, который хотел бы держать в одной лавочке и кислую капусту и икру! Разве ты все еще не понимаешь, что от этого кислая капуста не начнет благоухать икрой, но икра всегда будет отдавать кислой капустой? Я держу их как можно дальше одну от другой, и тебе следовало бы делать то же самое! Так удобнее жить. А теперь пойдем потерзаем Эдуарда Кноблоха. Он кормит сегодня тушеной говядиной с вермишелью.

Я киваю и молча иду за шляпой. Сам того не замечая, Георг нанес мне тяжелый удар, но черт меня забери, если я дам ему это заметить.

x x x

Когда я возвращаюсь, в конторе сидит Герда Шнейдер. На ней зеленый свитер, короткая юбка и огромные серьги с фальшивыми камнями. К левой стороне свитера она приколола цветок из ризенфельдского букета, который, как видно, способен простоять очень долго. Она указывает на цветок и говорит:

— Мерси! Все завидовали мне. Прямо как примадонне.

Я смотрю на нее. Передо мной сидит, вероятно, как раз воплощение того, что Георг называет земной любовью, думаю я, — ясная, крепкая, молодая и без всяких фраз. Я послал ей цветы, она явилась, и баста. А к цветам отнеслась, как должен отнестись разумный человек. Вместо того чтобы разыгрывать длинную комедию, Герда взяла и пришла. Она выразила этим свое согласие, и обсуждать уже, собственно, нечего.

— Что ты делаешь сегодня после обеда? — спрашивает Герда.

— Я работаю до пяти. Потом репетирую одного идиота.

— По какому предмету? По идиотизму?

Я усмехаюсь. В сущности — да.

— В шесть ты кончишь. Приходи потом в Альтштедтергоф. У меня там тренировка.

— Хорошо, — тут же соглашаюсь я, не задумываясь.

— Значит, пока…

Она подставляет мне щеку. Я поражен. Посылая ей цветы, я вовсе не ждал таких результатов. А, собственно, почему бы и нет? Вероятно, Георг прав. Страдания любви нельзя победить философией — можно только с помощью другой женщины.

Я осторожно целую Герду в щеку.

— Дурачок! — говорит она и со вкусом целует меня в губы. — У странствующих артистов нет времени заниматься пустяками. Через две недели я еду дальше. Значит, до вечера.

Она выходит: ноги у нее сильные, крепкие, плечи тоже сильные. На голове — красный берет. Она, видимо, любит яркие расцветки. Выйдя из дома, Герда останавливается возле обелиска и смотрит на нашу Голгофу.

— Вот наш склад, — говорю я.