Черный обелиск, стр. 16

— Господин Кнопф, — заявляю я, — так не полагается.

— Вольно, — бормочет Кнопф, не повертывая головы.

— Господин фельдфебель, — начинаю я снова, — так не полагается! Это же свинство! Ведь вы в собственной квартире не будете этого делать?

Он слегка повертывает голову.

— Что? Я должен мочиться в своей гостиной? Вы рехнулись?

— Да не в вашей гостиной! У вас дома отличная уборная. Почему же вы ею не воспользуетесь? Ведь до нее отсюда десяти метров не будет!

— Вздор!

— Вы загрязняете красу нашей фирмы. Кроме того, совершаете святотатство. Ведь это же памятник, предмет, так сказать, священный.

— Он становится памятником только на кладбище, — заявляет Кнопф и деревянной походкой идет к своей двери.

— Добрый вечер, господа, наше вам.

Он делает небольшой поклон и стукается при этом затылком о дверной косяк. Затем, ворча, исчезает.

— Кто это? — спрашивает Ризенфельд, пока я ищу банку с кофе.

— Ваша противоположность. Пьяница абстрактный. Пьяница без всякой фантазии. Не нуждается ни в какой помощи извне. Ни в каких картинах, пробуждающих желания.

— Вот ничтожество! — Ризенфельд усаживается у окна. — Просто бочка с алкоголем. Человек живет мечтами. Вы этого еще не знаете?

— Нет. Я еще слишком молод.

— Вздор, вы не слишком молоды. Но вы продукт военного времени — эмоционально незрелы и уже приобрели опыт убийства.

— Мерси, — отвечаю я. — Ну как кофе?

Дурман, по-видимому, рассеивается. Мы опять перешли на «вы».

— Как вы полагаете, та дама напротив уже вернулась домой? — обращается Ризенфельд к Георгу.

— Вероятно. Там ведь везде темно.

— Но темно может быть и потому, что ее еще нет. Подождем несколько минут?

— Ну конечно.

— Может быть, мы пока что обсудим наши дела, — говорю я. — Ведь остается только подписать договор. А я тем временем принесу из кухни горячего кофе.

Выхожу и даю Георгу время обработать Ризенфельда. В таких случаях лучше обходиться без свидетелей. Я сажусь на ступеньки лестницы. Из мастерской столяра Вильке доносится храп. Это, вероятно, все еще храпит Генрих Кроль, так как Вильке живет не там. Делец-националист здорово перепугается, когда очнется в гробу! Я подумываю о том, не разбудить ли его, но я слишком устал, да и начинает светать — пусть такой страх для столь храброго вояки послужит как бы железистой ванной, которая его укрепит и напомнит ему, каков бывает финал этакой бодрой и веселой войны. Я слежу за часами, жду сигнала от Георга и смотрю в сад. Беззвучно поднимается утро с цветущих деревьев, словно с бледного ложа. В освещенном окне напротив стоит фельдфебель Кнопф в ночной сорочке и делает последний глоток из бутылки. Кошка трется о мои ноги. Слава тебе Господи, думаю я, воскресенье прошло.

V

Женщина в трауре робко входит в ворота и нерешительно останавливается среди двора. Я выхожу. Вероятно, она намерена заказать надгробие, решаю я и спрашиваю:

— Хотите посмотреть нашу выставку?

Она кивает, но тут же спохватывается:

— Нет, нет, пока еще не нужно.

— Можете спокойно выбрать. Покупать сейчас же не обязательно. Если хотите, я могу даже оставить вас одну.

— Нет, нет! Дело в том… Я только хотела…

Я жду. Торопить клиента в нашей профессии не имеет смысла.

После паузы женщина поясняет:

— Это для моего мужа…

Я киваю и жду дальнейшего. При этом повертываюсь к шеренге маленьких бельгийских надгробий.

— Вот красивые памятники, — заявляю я, чтобы не молчать.

— Да, конечно, но только…

Она опять смолкает на полуслове и смотрит на меня почти с мольбой…

— Я не знаю, разрешается ли… — наконец произносит она сдавленным голосом.

— Что? Поставить надгробие? А кто же вам может запретить?

— Дело в том, что могила не на кладбище…

Я смотрю на нее с удивлением.

— Священник не разрешает хоронить моего мужа на кладбище, — поясняет она торопливо, вполголоса и не глядя на меня.

— Почему же он не разрешает? — продолжаю я удивляться.

— Оттого что муж… он наложил на себя руки… — Она с трудом выговаривает слова. — Он покончил с собой. Не мог больше вынести.

Она стоит и смотрит на меня неподвижным взглядом. Она все еще испугана тем, что сказала.

— И вы говорите, его из-за этого не хотят хоронить на кладбище? — спрашиваю я.

— Да, на католическом. В освященной земле.

— Но это же нелепость! — возмущаюсь я. — Его следует хоронить в земле, которая вдвойне освящена! Никто без крайней нужды не лишит себя жизни. А вы вполне уверены, что они не разрешат?

— Да. Так сказал священник.

— Священники много чего говорят, такое уж их ремесло. А где же его хоронить, если не на кладбище?

— За пределами кладбища. По ту сторону стены. На неосвященной стороне. Или на городском кладбище. Но как это можно! Там все лежат вперемешку.

— Городское кладбище гораздо красивее католического, — заявляю я. — А католики лежат и на городском.

Она качает головой.

— Нет, это не годится. Он был человек верующий. И вот теперь… — Ее глаза вдруг наполняются слезами. — Наверно, он не сообразил, что не придется ему лежать в освященной земле.

— Он, должно быть, и не думал об этом. Но вы не огорчайтесь из-за своего священника. Я знаю тысячи очень верующих католиков, которые лежат не в освященной земле.

Она быстро повертывается ко мне.

— А где же?

— На полях сражений в России и во Франции. Там все лежат вместе, в братских могилах — католики, евреи, протестанты, и я не думаю, чтобы Господь Бог на это обижался.

— Там другое. Они пали на поле битвы. А мой муж…

Она плачет, уже не сдерживая себя. Слезы в нашем деле неизбежны, но это какие-то другие, чем обычно. Да и сама женщина напоминает тощий снопик соломы: кажется, вот-вот его унесет ветром.

— Вероятно, он в последнюю минуту пожалел о том, что сделал, — говорю я, лишь бы что-нибудь сказать. — Значит, ему все простится.

Женщина смотрит на меня. Она так изголодалась хотя бы по капельке утешения!

— Вы в самом деле так думаете?

— Конечно. Священник этого, разумеется, не знает. Знает только ваш муж. А сказать теперь уже не может.

— Священник уверяет, что смертный грех…

— Слушайте, сударыня, — прерываю я ее. — Бог гораздо милосерднее священника, поверьте мне.

Теперь я понимаю, что ее мучит: не столько эта неосвященная могила, сколько мысль, что ее муж, как самоубийца, будет теперь до скончания века гореть в геенне огненной и что, если бы его удалось похоронить на католическом кладбище, он, быть может, обрел бы спасение и отделался бы несколькими сотнями тысяч лет адского огня.

— Все случилось из-за этих денег, — продолжает она. — Они были положены в сберкассу на пять лет, до совершеннолетия дочери, поэтому он не мог снять их. Эти деньги — приданое моей дочери от первого брака. Муж был опекуном. А когда две недели назад срок наконец истек и их можно было взять, они потеряли всякую цену; жених отказался. Он надеялся, что на них можно будет купить ей хорошее приданое. Еще два года назад их хватило бы, а теперь они ничего не стоят. Дочка все плакала. Он этого не вынес. Считал, что виноват: надо было вовремя позаботиться. Но ведь они были положены на срок. Так проценты больше.

— Как же он мог позаботиться? Такие истории случаются в наши дни на каждом шагу. Он же не был банкиром.

— Нет, бухгалтером. Соседи…

— Да плюньте вы на то, что говорят соседи. Всегда только распускают злобные сплетни. Предоставьте все одному Господу Богу.

Мои слова, я это чувствую, не очень убедительны, но что еще можно сказать женщине при таких обстоятельствах? Уж, конечно, не то, что я думаю на самом деле.

Она вытирает глаза.

— Зачем я все это вам рассказала… Какое вам дело? Простите меня! Но ведь иной раз не знаешь, куда…

— Ничего, — говорю я, — мы привыкли. Ведь сюда приходят только те, кто потерял близких.

— Да… но не так…