Софисты, стр. 62

— Да ведь ты сам первый жаловаться будешь, если хлеб или рыба подорожают, а спартанцы и хотят нам подвоз всего этого с Понта отрезать, — сказал Сократ, пытая.

— Известно, буду… — сказал Андрогин добродушно. — На их оболы-то не распрыгаешься! Жизнь с войны подорожала, и цены все наверх лезут. И ты гляди, любезный Сократ, — тронул он гостя за руку, — как чудно устроено: бедные от войны стали еще беднее, а богатеи — богаче. Потому ловкие, пользуются. Ничего не разберешь, как это у них там устроено. А у меня Андрокла, сына, угнали невесть куда, так вот одному старику и приходится изворачиваться. Одно только скажу: раньше, до войны, жилось куда легче. Или, может, что мы молоды были, а? Море по колено тогда было.

Сократ с улыбкой смотрел на сморщенное, загорелое лицо софиста. Он слушал не его мысли — он слушал его душу. И ему казалось, что Андрогин знает что-то такое, чего он, прославляемый Сократ, не знает. И опять на его выпученных глазах навертывались слезы умиления. Он не раз подходил к этому их тайному знанию, но все эти Андрогины никак высказать его не могли и даже не понимали, чего именно от них этот добряк добивается. Знание же их состояло в том, что открыл и тихий Дорион на Самосе: не мысль в жизни главное. Но если бы Дорион им это сказал, они, вероятно, вытаращили бы на него глаза и вежливо, чтобы не обидеть доброго человека, сказали бы: все может быть…

— А вот придет Андрокл с войны, тогда повеселее будет… — продолжал Андрогин, позевывая. — Он и работник у меня золото, и охотник каких мало. На Парнасе, сказывают, кабана за войну расплодилось видимо-невидимо. Тогда и тебя кабанятинкой попотчуем: я ведь знаю, что ты, старый хрен, пожевать чего получше тоже любишь!.. И на охоту тебя с собой возьмем. Ты, сказывают, родом-то от богов каких-то идешь, — может, слово какое на зверя знаешь… А? — подмигнул он добродушно.

Сократ встал: Андрогину была пора спать, завтра опять с рассвета камни для богов тесать надо. Никакого нового слова от него Сократ опять не слыхал, но он почувствовал то же, что и всегда, что все это хорошо, прочно и успокоительно…

— А это вон племянник мой, Эвном, забавляется… — кивнул старик на стройного парня, который, обняв высокую, ладную девушку за плечи, тихонько спускался с ней к Пропилеям, освещенным дымным светом огромной луны, встающей из-за моря. — Этим все нипочем! И мы тоже когда-то такими же были…

Сократ простился со старым каменотесом и тоже пошел к Пропилеям. Над ним в свете луны с писком носились летучие мыши и совы. Афина Промахос, опираясь на копье, зорко смотрела в темные дали…

XXXV. АПЕЛЬСИННАЯ КОРКА

В то время как на благословенном Милосе Дорион, много думая, пришел к заключению, что лучше всего в мире молчать, маленькие софистики на бесчисленных, очень заплеванных, очень вонючих агорах, наоборот, нисколько не умея и не желая думать, продолжали очень много говорить, кричать и размахивать руками: то, в свете иллюминации, они делали всемирную историю — сказку, рассказанную дураком, которая все никак не кончается…

В это время дела свои они устраивали так:

Алкивиад — в нем, как в фокусе, видимо, сосредоточивался весь путаный ход великих событий — прилетел на Геллеспонт. У афинских моряков сразу выросли крылья: как и каменотес Андрогин, они были уверены, что этот уж непременно разделает дела под орех. Спартанцы заперлись в какой-то бухте, но Алкивиад притворным бегством выманил их в открытое море. Антикл — афиняне по приказу Алкивиада делали очень похоже вид, что они своего «Паралоса» не узнают — первым ударил по врагу и привел его своей дерзостью в замешательство. Алкивиад бросил в бой сразу весь свой флот и разбил спартанцев так, что они опять не нашли ничего лучшего, как выброситься на берег. Сиракузяне, бившиеся на их стороне, сожгли свои триеры, а все остальные союзники бежали и весь свой флот оставили Алкивиаду. Окрыленный, он полетел по отпавшим от Афин городам и принудил своими успехами Фарнабаза к выгодному для Афин миру.

— Ну, — обратился он, торжествующий, к своему союзнику и другу, Антиклу, — скоро осень: надо побывать в Афинах. Что ты на это скажешь, отважнейший из отважных?

— Да, пожалуй, и я побывал бы дома с удовольствием… — отвечал тот, зевая. — Кто знает, долго ли еще в этой свалке поживется…

Ему очень хотелось повидать Гиппарету. Он знал, что она очень постарела, но в его душе она солнечно жила такою, какою он видел ее года назад, в полном расцвете ее красоты.

— Но разве афиняне не будут, по-твоему, очень возражать против моего приезда?

— Возражать против приезда славного героя никто не будет, а менее всего афиняне…— усмехнулся Алкивиад. — Смотри…

Вокруг в тихой гавани стоял его огромный флот, к которому уже были присоединены взятые у противника триеры.

— Тут и твоя доля не мала, друг мой. Нет, нет, можешь ехать смело… А что до твоего смертного часа, — захохотал он своим заразительным хохотом, — то я так скоро не отпущу тебя: это не конец. За Спартой стоят персы с их золотом — опять нужно будет бить их. Как же мы обойдемся без тебя? Когда ты первый ударил теперь по врагу, я своих едва мог удержать: так рвались они за тобой. Итак, плывем…

Он махнул рукой. Трубы пропели поход. Тихая бухта закипела волной от задвигавшихся триер. Корабль Алкивиада стал в голове колонны, сейчас же за ним шел «Паралос», а за ним вытянулись, точно стая птиц перелетных, остальные триеры. И вдруг на мачте головного судна, точно язык пламени, вспыхнул флаг Алкивиада. По судам загремели клики моряков, влюбленных в своего орла-главнокомандующего. И закипело море под ударами бесчисленных весел, под носами острогрудых кораблей. Поход был не поход, а праздник. Осенние непогоды были еще далеко, море сияло, как небо, и небо раскинулось, как океан, и расцветились берега осенними драгоценно-пестрыми коврами точно на великий праздник.

Молва каким-то чудом опережала победоносный флот и, когда суда Алкивиада под пурпурными парусами, во флагах, с музыкой и песнями появились ввиду Пирея, весь берег уже был усеян густыми толпами ревевшего от восторга народа. Забыты были все лишения, тягота жизни, забыты убитые и раненые в боях, и души народа летали, как на крыльях, пьяные. Многие плакали, обнимались и снова исступленно кричали хвалу победителю. Весь смысл жизни Алкивиада был в таких вот ярко сияющих минутах опьянения и это было не удивительно — удивительнее было то, что эти острые минуты были большой, всеискупающей наградой и истомленному бесконечной бойней народу.

— Нет, вы глядите, сколько чужих триер он ведет!.. — с восторгом кричали граждане одни другим. — За горизонт хвост-то уходит. А наши дураки к смерти такого орла приговорили — то-то тупорылые!.. Хвала Алкивиаду!.. — с вылезшими на лоб глазами орал гражданин. — Хвала!..

Вокруг все ревело. Пестрым дождем к ногам победителя летели цветы. Сияли сумасшедшим блеском глаза. Алкивиад, таща по пыли, по старой привычке, свой роскошный плащ, улыбкой и движением руки благодарил толпы и поднялся в колесницу.

— А другую-то это кому подают?.. Батюшки, да ведь это Бикт!.. С места не сойти… Хвала Бикту!.. Хвала неустрашимому!..

И торжественное шествие в сопровождении радостных, гордых моряков, окруженное густой и не очень благоуханной толпой, направилось между высоких стен к Афинам. Все глаза были прикованы к венчанному лавровым венком Алкивиаду. Черный народ не мог достаточно насмотреться и на Бикта, который не привык к таким овациям и чувствовал себя действительно смущенным и неловко отдавал приветствия ревущей за его колесницей толпе. Это не то, что заарканить среди моря богатого купчину!

И когда на агоре — на ней яблоку упасть было негде — Алкивиад поднялся на древний камень, с которого обыкновенно говорили к народу, чтобы сказать свою оправдательную — в прошлых грехах — речь, его то и дело прерывал восторженный вопль толпы: какое там «оправдание» — он сам был оправдание! Он был так прекрасен в сиянии славы, что все склонялось перед ним. И когда, кончив речь, он протянул руку смущенному Антиклу-Бикту, опять восторженный рев покрыл все: это была не амнистия, а триумф победителя.