Софисты, стр. 37

— А разве на дорогу мы тут ничего не купим?.. — спросил Периклес.

— При выходе из города, в ларьках, можно купить все… Идем, идем…

И скоро они, по-прежнему избегая паломников, уже шагали пустынными лесистыми горами Арголиды.

Человеком здесь не очень пахло, в этих старых лесах, и это было хорошо. Дорион, бледный, молчал, а Периклес, впервые видевший эти дикие горы, наслаждался. Если крестьянин, пекшийся на своих жарких виноградниках, или Антикл, несущийся по лазурным волнам в неизвестное, мало думали о том, что скрывается за прекрасными завесами мира, то Периклес, перечитавший, часто с восхищением, все то, что было написано эллинами за их долгую жизнь и знавший, что все это были сказки, не мог тем не менее не населять этих диких гор созданиями фантазии. Он то слышал тяжелый поскок кентавров, — он знал, что это только вспугнутый ими олень, но с кентавром выходило жутче, красивее… — то нежные переливы свирели Пана в звонком ущелье, в вечернем тумане среди гор он видел то бледную, прекрасную Диану с серебристым серпиком молодого месяца на изящной головке, то воздушных нимф, то гамадриад, живущих в деревьях, в источниках, на цветущих лугах, то хохочущих нереид на дельфинах верхом, окруженных тритонами, наигрывающих веселые песни на раковинах, то нежных, неясных, прелестных духов, которым он не знал даже имени, но которые вели вокруг него какую-то свою прелестную жизнь. И если днем он видел высоко-высоко над горами парящую птицу, он спрашивал себя, уж не Афина ли это, и весьма возможно, что Афина чертила по ночному небу пылающей звездой… Он знал, что ничего этого нет, но эти сказки были так хороши. И он сказал об этом печально молчащему Дориону.

— Да, ты прав. Хороши эти сказки, — отвечал тот, — пока не дойдут они до агоры. А она, по недосугу, — надо не упустить катящийся мимо обол — все это перепутала вместе и получилась противная и глупая мешанина, от которой лучше стать поодаль… [20] Страшное существо человек!

И он замолчал… Вдали переливалась свирель. Он знал, что это не Пан, а полуголодный, дикий пастух. Встреча в Коринфе смыла с мира и жизни красивые, но обманные краски.

— А ты что-то молчалив сегодня, Дорион!..

— А разве у тебя не бывает иногда так темно на душе, что ты без всякого колебания предпочтешь пребывание в Тартаре [21] этой жизни?..

— Это проходит… — потупился Периклес.

— Увы, да!.. — тихо согласился Дорион. — Хотя, может быть, в этих минутах и скрыта вся правда о жизни. Прясть на вечно вертящемся колесе, вечно бороться с падающими скалами, вечно протягивать руки к вечно недающимся плодам, вечно наливать воду в бездонную бочку Данаид, вечно давать себя терзать коршунью на скале или кусать змеям эринний — вот участь, по словам жрецов, тех, которые пренебрегли посвящением в элевзинские мистерии. Боюсь, что и посвященные от этого не отвертятся никак…

…А в это время в пышном и шумном Коринфе Дрозис, вся изломанная, больная, вернулась к себе домой — у нее была прекрасная вилла над морем, купленная для нее одним из поклонников — и бросилась на пышное ложе и мучительно зарыдала — о чем, она и сама не знала… И рыдала, и рвала свои чудные черные волосы, и чувствовала, как весь этот солнечный мир рушится неудержимо, как нет ей в нем чистого места, как невыносимо тягостна жизнь…

XX. В ОЛИМПИИ

Они шли пустынными горами Аркадии, среди лесов и пастбищ, останавливались послушать лепет горного потока или прозрачные звуки сиринкса в звонких ущельях. Среди лесов — буки, дубы, платаны… — попадались иногда жуткие озера, в которых, как говорили крестьяне, не водится никакая рыба и никакая птица не осмеливается перелететь через них: упадет; и — смерть… Иногда в нежно-туманной дали, величественно царя над всей, казалось, Элладой, вставал грандиозный Олимп. Немного свернув в сторону, они зашли в мертвые развалины Микен, где будто бы жил после падения Трои Агамемнон. Дух его и до сих пор получал в жертву молоко, пряди волос и венки, а в древности, говорили, в жертву ему приносились и животные, и оружие, и — живые люди…

Обычно, если идти не спеша, от Афин до Олимпии считалось пять-шесть дней хода, но они совсем не стремились быть непременно к открытию игр: когда придут, тогда и придут. Но по мере приближения к знаменитому городу — они шли уже дикой Аркадией — ноги их сами ускоряли шаг, как с бледной улыбкой отметил Дорион: «Глупость правит не только миром, но даже и человеком, который понял это», — сказал он. И вот, наконец, с горных пастбищ перед ними открылась широкая равнина, по которой среди вековых тополей струился Алфей, а на берегу его пышно раскинулась Олимпия или, вернее, две Олимпии: одна, прежняя, постоянная, со своими величественными храмами и портиками, а другая, вставшая только на несколько дней, Олимпия пестрых палаток, в которых ютились паломники, собравшиеся сюда по зову особых послов, феоров.

Они остановились у Филомела, одного из жрецов Зевса, который приходился дальним родственником Периклесу и у которого в свое время стоял Фидиас, когда он трудился тут над своим Зевсом. Филомел был высокий, величественный старик с веселыми глазами, весь исполненный какого-то вселенского благодушия. Это ему было, может быть, и не трудно: его прекрасный дом на самом берегу Алфея, среди пышных садов, был устроен, как какая-то поэма, и обставлен самым изысканным образом. Он радушно принял гостей, но тут же прибавил:

— Но знакомить вас с Олимпией я сам не могу… Если хотите, я дам вам путеводителем кого-нибудь из местных жителей, который…

— Нет, нет!.. — поторопились оба. — Нет, мы сами все посмотрим и разберем… Не беспокойся…

Выкупавшись в студеном Алфее и подкрепившись, они, не теряя времени, пошли посмотреть священный для всей Эллады город. Миновав галдящий, пестрый стан палаток, они прошли в священную рощу Алтас, в которой были сосредоточены все святые места Олимпии: храмы Зевса, Геры и пр. и портик Эхо, который повторял каждое сказанное громко слово семь раз. Среди огромной толпы, залившей все эти святыни, было немало и девушек: в дни праздника им разрешалось войти в этот священный центр Олимпии, но женщинам вход сюда был воспрещен под страхом смертной казни — не выкинув коленца, человек жить не может. И Алкивиад в кругу своих приятелей-повес — они были у него и тут — хохотал: а вдруг девушка окажется не девушкой, что тогда? И все решали: вероятно, ничего. И хохотали… Местами богомольцы толпились вокруг рапсодов, которые все более и более отходили уже в историю, уступая свое место софистам, которые внешне подражали рапсодам и в торжественных случаях, как теперь, носили даже пурпуровые плащи рапсодов: в V веке в книг было очень немного, и греки того времени предпочитали учиться ушами, а не глазами.

Невольно подчиняясь общему чувству благоговения, переговариваясь потушенными голосами, они вошли в огромный и пышный храм Зевса строгого дорического стиля, в котором за роскошной завесой стояла громадная статуя бога. Перед ней курились фимиамы и, точно зачарованная, стояла густая толпа богомольцев.

— Но какой он громадный!.. — тихо сказал Периклес. — Если бы он встал, он не мог бы выйти из храма и проломил бы головой крышу…

— Фидиас, может быть, нарочно сделал его таким… — усмехнулся Дорион. — Если он уйдет, что же тут останется?..

На олимпийские празднества съезжались все знаменитости Эллады не столько людей посмотреть, сколько себя показать. Тут были в свое время и Пифагор, и Пиндар, и Фемистокл, и Анаксагор…

— Да, да… Все знаменитости и все шарлатаны, — сказал Дорион, — что в большинстве случаев совпадает. Достаточно вспомнить Эмпедокла акрагасского, который умер в Спарте, но ученики которого уверяли всех, одни — что он бросился в кратер Этны, а другие — что он просто-напросто вознесся на небо. Шарлатанов на наших глазах было немало. Достаточно вспомнить Гиппия, который хвалился, что он сам себе шьет платье и обувь, делает драгоценные пояса и перстни и в то же время стряпал целыми десятками трагедии, речи и всевозможную другую пустяковину. У Протагора и Горгия среди блистательного пустословия попадается иногда и ценная мысль, а этот был пустословие весь. Но Эмпедокл при всех своих разносторонних знаниях был крупнейшим из шарлатанов. Он одевался в пурпур с золотым позументом по краям и всегда носил лавровый венок на голове. Тысячи последователей поклонялись ему и требовали от него утешения, исцеления, чудес. Говорили, что акрагасцы предлагали ему даже царскую корону, но он отказался. И не мудрено: он говорил ученикам, что он для них больше не смертный, но бог. На что же богу царская корона… А потом, конечно, его изгнали. Горгий был его учеником, И он, этот бог, проповедовал между прочим переселение душ, как и пифагорейцы, и уверял всех, что он был некогда девушкой, кустом, эфебом, птицей и рыбой… Говорят, на этот раз здесь и Геродот, который будто бы будет читать народу отрывки из своей истории…

вернуться

20

Древние греки были так же мало знакомы со своей религией, как мало знакомы наши современники со своей. Только очень редкие среди нас знают подробно и точно учение своей церкви, ее предания, биографии ее бесчисленных богов или «святых» и пр. Тогда, как и теперь, все в этой области тонуло в сложном и густом чертополохе невежества и равнодушия: мимо катится в пыли обол.

вернуться

21

Замечательно, что это тысячелетнее греческое слово до сих пор сохранилось в русском «тартаре».