Софисты, стр. 31

— Вот это очень хорошо, что ты к нам вернулась, Дрозис!.. — сказал он. — Я думаю, что теперь ты сама убедилась, что лучше Афин ничего на свете не найдешь. Не так ли?.. Да, а тебе, — обратился он к больному, — шлет привет Эвтидем. Он завтра утром зайдет навестить тебя. Мы долго беседовали с ним сегодня — заедают его мысли и сомнения. Никаких богов нет, говорит он, а если они есть такие, какими их изображают старые предания и поэты, то в сто раз было бы лучше, если бы их не было совсем. И я сказал ему, — голос Сократа стал теплее и глаза просияли внутренним светом, — что все эти сказки о богах это как бы та пестрая завеса, которая скрывает от людей и твою Афину Партенос, и твоего Юпитера в Олимпии: ее не видно, но она — тут. От наших взоров, сказал я Евтидему, скрыт Тот, Кто создал эту вселенную, Кто совершенствует ее красоту и целесообразность. Если, любезный Евтидем, сказал я ему, в человеке есть что-либо божественное, то это его душа, которая управляет и руководит им, но которую никто не видел. Научись отсюда не пренебрегать тем, чего ты не можешь видеть, — суди о могуществе силы по ее действиям и почитай Божество.

Лицо Фидиаса вдруг просияло: он вдруг увидал Сократа, какого он еще не видал никогда. В своих исканиях чудак рос… Как все это хорошо!.. И он с улыбкой посмотрел на курносого Силена, который босиком стоял перед ним, и незаметно пожал горячей рукой руку Дрозис, ненасытимо смотревшей в его просветленное лицо и борющейся со слезами: она видела смерть и — не хотела верить этому никак.

Сократ, боясь Ксантиппы, которая объявила ему беспощадную войну за его ночные шатания, скоро ушел домой, а Дорион все стоял у решетки и смотрел в звездный мир, в красе несказанной раскинувшийся над засыпающим городом. Лаяли собаки, кричали жалобно совы и слышались временами голоса поздних гуляк. Потом началась поблизости драка между ними, и их озлобленные крики были под кроткими звездами особенно безобразны…

Фидиас, очень утомленный, заметно потухал, Дрозис, не выпуская его руки, встала.

— Я сумасшедшая… — сказала она. — Ты так устал от всех этих волнений. Теперь ты должен спать, а я приду к тебе завтра с солнышком и мы обсудим, что нам делать. Этот их суд над тобой — отвратительная комедия, и если им это нужно, я брошу им в лицо все, что у меня есть, а мы с тобой уйдем в изгнание…

— Я все давно отдал им… — проговорил слабо Фидиас. — Я продал свою землю под Элевзисом Фенику, вольноотпущеннику Фарсогора, и все пополнил с избытком. Я думал, что он покупает землю для Алкивиада, у которого он служил тогда управляющим под Колоном, но потом оказалось, что для себя. Такой толстый и медовый — ты, вероятно, помнишь его…

— Как же. Я рада, что все у тебя так хорошо устроилось милый… А теперь спи, спи и спи, а завтра мы устроим все…

Обеими руками она взяла его высохшую голову и нежно прижалась губами к его горячему лбу. И — дрожал подбородок…

— Доброй ночи, Дорион… — ласково сказала она. — Ты тоже пойдешь?..

Дорион бросил осторожный взгляд на потухавшего, как светильник, в котором нет масла, Фидиаса.

— Нет, я останусь с ним… — сказал он. — Ему будет веселее… Ты не беспокойся, я не потревожу его: мы с ним всегда больше молчим.

Она благодарно осияла его своими горячими, черными звездами, еще раз нежно поцеловала Фидиаса и, сопровождаемая низкими поклонами скифа — она отсыпала ему столько, что он своим глазам не верил — вышла под звезды и, опустив на лицо край плаща, торопливо направилась к своему дому.

В тюрьме было глубокое молчание. Слышалось только тяжелое дыхание больного. И Фидиас, не сознавая того, уходил от жизни, которая таяла перед ним, и в самой сердцевине ее горел прекрасный образ Дрозис — Афродиты, снова для него воскресшей. А он тогда думал, что история Пигмалиона сказка!..

— Ты не спишь, Дорион? — тихо проговорил он.

— Нет, нет… — сразу привстал тот с убогого ложа, приготовленного для него тюремщиком. — Не подать ли тебе попить?

— Попить? — не понял Фидиас. — Нет, я это стихи одни вспомнил Пиндара, — прошелестел он. — Я не очень люблю, когда он, оседлав Пегаса, уносится под влиянием орфиков в какие-то иные миры, потому что я не люблю лжи даже пышной, но у него есть прекрасные страницы… Ты помнишь это: «Все наше существование ненадежно, непрочно. Мы проходим, как тени, сменяем один другого, как сны. Лишь лучами божественной благости освещается неверный путь нашей жизни, лишь в них одних свет и радость жизни нашей…» Да… — передохнул он. — И Сократ стал совсем другой. Он понял уже это. Пиндар — и подумать: сто лет прошло уже с тех пор!.. — все разъезжал по свету, как и мы все, то в Афины, то в Дельфы, то в Сиракузы, к Гиерону, то в Аргос. Ведь в Аргосе он и умер, не так ли?.. Да, «мы проходим, как тени, как сны…»

И после долгого молчания опять с усилием проговорил.

— А то еще Эсхил хорошо сказал в «Дщерях Солнца»:

Зевс это небо, Зевс это земля, Зевс это воздух,
Зевс это Все и то, что существует сверх Всего…
И мы — частички Его…

Он замолчал. А когда на зорьке — копье его Афины Промахос горело, как звезда, возвещая людям новый, радостный, солнечный день, — к нему торопливо с замирающим сердцем вошла Дрозис, он лежал холодный и неподвижный, а на лице его сиял великий покой, как на лике его Юпитера в Олимпии… И Дрозис без звука упала на пыльный каменный пол… Дорион смотрел сквозь слезы на торжественно встающее из-за Евбеи солнце…

XVII. СОФИСТЫ МАЛЕНЬКИЕ

А кровавая сказка, взаимоистребление всех этих городков-государств, — с акрополя одного города можно было часто видеть акрополь другого, вражеского — неутомимо продолжалась. Немного позднее знаменитый Аристотель в свои труды, которыми до сих пор не устают восхищаться ученые люди, многодумно вписал: «Государству, население которого слишком многочисленно, трудно хорошо управляться, если это только не представляет полной невозможности. По крайней мере, мы не видели, чтобы какое-нибудь государство, система правления которого считается хорошей, позволяло своему населению увеличиваться безгранично». Мы, наоборот, только это и видим, и самый смысл всех этих бесконечных войн это желание присоединить к себе чужие земли с их населением, увеличить тем свою силу, а что касается до того, что государства-уезды управляются лучше государств-гигантов, то история Греции только одно и говорит: управляются они так же отвратительно, как и гиганты, а иногда и хуже. Один английский историк замечательно сказал, что «история Афин это только драма самоуничтожения». Но, видимо, великие мудрецы — я говорю тут об Аристотеле — только тем от мудрецов невеликих и отличаются, что они говорят глупости, особенно великие, или их мудрость делает всякую сказанную ими глупость событием исключительной важности, для изучения которого нужны особые кафедры в университетах.

Итак, прекрасно управляемые государства-лилипуты продолжали взаимоистребление с самым отменным усердием, а так как человек это существо, как говорится, разумное, — так уверял Сократ — то все эти воители, от стратегов до самого последнего обозного и до их историков, то и дело беспрерывно придумывали всякие большею частью очень жалкие софизмы, чтобы оправдать глупости уже совершенные и тем дать себе силу делать их и дальше. Если совсем недавно человечество европейское придумывало, что оно дерется за право, справедливость, цивилизацию, свободу и пр., то говорили все эти глупости одинаково, как немцы, так и их противники, и как немцы, так и их противники усердно молили Господа стать непременно на сторону их, безупречных рыцарей против стреляющих в них негодяев и вандалов. В те же времена, две с половиной тысячи лет тому назад, жрецы точно так же молили бессмертных — они с тех пор успели помереть — богов покарать противников их племени и кричали всюду, где кричать только было можно, что иго Афин нестерпимо. Это было справедливо, но тут упускалось из виду только то, что эти крикуны только того и хотели, чтобы стать на место насильнических Афин и, в свою очередь, согнуть всех в бараний рог. Другие, наоборот, пышно декламировали, что Афины — это золотой цветок, что только демократия даст народам желанную свободу, и в доказательство этому они гордо указывали на яркую звезду, горевшую на конце копья Афины Промахос, сражающейся в первых рядах. И покричав сколько полагается, одурив себя своими же собственными глупыми словами, все более или менее бойко устремлялись в бой — за цивилизацию, демократию, свободу морей и всяческую другую свободу, за золото, спрятанное в опидоме Парфенона, за возможность набрать побольше рабов, а тех, которые упирались выступить на защиту всех этих прекрасных вещей, подгоняли в славный бой — тогда плетьми, а века спустя — пулеметами. И, конечно, опять и опять словами: человек прирожденный софист, и выдумкам своим он всегда верит больше, чем даже собственным богам, хотя, впрочем, и его боги тоже только очень неудачная выдумка его, маленького софиста с очень вертлявым языком.