Глаголют стяги, стр. 53

Огонь разгорался. Цветущая черёмуха порыжела, почернела и заплакала огневыми слезами горящих цветочков своих. Лес, весь розовый и золотой, точно ближе придвинулся. Крики в избе, истошные, страшные, не умолкали. Оборотень не раз бросался к низенькой двери, тряс её из всех сил, но она не подавалась, и снова метался, как зверь в ловушке, по избе. Стены все оделись маленькими беленькими язычками. Жарко пылали стропила. И вдруг пылающая дверь широко распахнулась. Отец Михаил затрясся, и глаза его вышли из глазниц: перед ним в огневой раме стояла — Господи, спаси и защити… — его Дубравка!..

— Дубравка!.. — не своим голосом крикнул он, бросаясь к ней.

— Ядрей!.. — завопила она и, вся факел, упала навзничь с воплем, оледенившим всех.

И с глухим грохотом повалились внутрь костра стропила… Палимый нестерпимым жаром, отец Михаил бросился прочь и обмер: перед ним, весь розовый, стоял с грустной улыбкой колдун…

Уронив крест, одним движением сбросив с плеч иматий, потеряв скуфью, отец Михаил, не помня себя, с криком ужаса помчался бором в селение. За ним, задыхаясь от ужаса, спели вои…

Скоро, несмотря на глухую ночь, весь посёлок пришёл в движение. На счастье киян, Ляпы с его молодцами не было дома: он залёг перед Черниговом на киевском гостинце. В ярком свете месяца забегали, заметались среди изб чёрные тени. Вдали, над лесом, стояло мутно-багровое зарево. Собаки из себя выходили. И Ядрей в серебристом сумраке узнавал своих родичей, постаревшую мать признал, Запаву с её русалочьими глазами, и те узнавали его и шарахались от него прочь, а он ловил их за руки, за полы и, задыхаясь, всё повторял:

— А где же Дубравка?.. Дубравка где?..

— Дубравка твоя у деда Боровика давно живёт… — угрюмо отвечали со всех сторон лесовики, оправившиеся от первого испуга. — Она там…

Луна закачалась в небе, закачались избы, закачался старый лес, и Ядрей с воем рухнул на землю. И тотчас же вскочил. И опять упал и забился головой с выстриженным гуменцом о родную землю… В толпе селяков надрывно заплакала Запава: ей вспомнился тот страшный день, когда она также вот билась о землю на опушке дремучего леса… Была Запава с большим животом, и за передник её испуганно цеплялись двое чумазых ребятишек.

XXXVI. РАНО, ВОСХОДЯЩУ СОЛНЦУ…

Ничить трава жалощами, а древо с тугою к земле преклонилося.

Кияне исчезли во бору. Дед Боровик долго стоял над пожарищем. Среди груд углей ослепительно белым светом догорал костяк бедной Дубравки… Старик, вздохнув тихонько, потупившись, побрёл к Десне. Там, в уютном долке, среди молодого липняку стоял небольшой пчельник его: он приваживал диких пчёл в колодах жить. На пчельнике позавчера надурили медведи, и на эту ночь дед Боровик ушёл туда, чтобы попугать озорников. И Богодан ушёл с ним: в сердце юноши загорелась буйным пожаром любовь к Дубравке, и он боялся её. Она не обращала на него никакого внимания, и он мучился и ждал только Купалья, он овладеет тогда вещим папоротником и тот даст ему власть над сердцем Дубравки… Теперь, ничего не подозревая, он спал в омшанике на свежескошенной, полной цветов траве…

Светало. Старый Боровик, босой, в длинной рубахе, с белой пушистой головой, стоял над Десной, заложив руки за лыковый поясок, и смотрел, как пробуждается земля. То, что случилось, только чуть взволновало вещее сердце. Дед знал, что никакой смерти нет, что это только обман, что есть только одно: жизнь — радость жизни, светлая, никогда не кончающаяся, из которой уйти некуда, ибо всюду Он, Сварог, Бог, высокий, Свет Света… Вон чайка прильнула на миг к курившимся лёгким парком волнам, и поднялась с серебряной рыбкой в клюве на воздух, и проглотила рыбку. Но рыбка не умерла, а стала чайкой. Чайка мёртвая падёт на волны, её съедят раки, рак пропадёт в своей норке, его съест корень лозины, а от лозины примет жизнь сохатый, а сохатого убьют селяки и будут жить им — без конца… И вот труженицы-пчёлки летают в цветущую пойму через реку и там собирают для него, старого Боровика, золотые капельки жизни и радости по цветам… И дед Боровик умильными глазками своими смотрел, как душистый ветер клонит к его старым ногам пышную купальницу, и вещее сердце его чуяло радость этой купальницы, тянущейся из мрака земли пред лицо Хорса, бога светлого, бога великого, всему дарующего жизнь. Вот из-за синих лесов показался в огненной славе золотой лик его — и старый Боровик опустился на колени, и его сердце запело гимн богам великим, которым покорно все живое… Ни страха, ни страдания уже не знал старый Боровик — он знал только сладчайшие слезы умиления. Те вещие травы, которым отдал он всю свою долгую жизнь, отдали ему волшвеные силы свои, свои живые чары и превратили для него землю в пресветлый Ирий. Как же мог бы он не верить чародейственным силам царства травяного, нерукодельного, но премудрого?!

Весёлая муха, пьяная весной, запуталась с разбегу в его пушистой, впрозелень бороде и отчаянно завизжала. Он осторожно выпутал её из силков, пустил и ласково засмеялся её радости… Она растаяла в солнечном блеске, а он, заложив руки свои за лычко, весь белый, прозрачный, лёгкий — точно был он душой всех безбрежных лесов этих — всё стоял над пылающей рекой, и все существо его, залитое радостью, без слов, умилённо молилось великим богам, украсившим для него эту землю точно для какого-то брачного пира… Не было для старого Боровика в ней ни зла, ни добра, а была только вечная, неизречённая радость…

Старик обернулся, чтобы идти будить Богодана, и — остановился: перед ним с крестом в высоко поднятой руке, весь от исступления дрожа, стоял в полном облачении во главе закованных в железо воев Ядрей-Михаил. Старик сразу признал родича своего, изменившего и роду, и лесам, и богам. «Гибель? — вихрилось в пылающей голове священника. — Пусть! Но раз судьба порешила бой, так пусть уж это будет бой насмерть…»

— Вои… — едва выговорил он синими губами. — Вяжите его…

И дюжие руки воев-лапотников враз сгребли лёгкого беленького старичка и связали его ужами накрепко. Весь исступление, отец Ядрей-Михаил заглянул в омшаник и там, на свежескошенной, полной цветов траве, увидал спящего Богодана. И тот не оказал никакого сопротивления, а только смотрел на всех своими проникновенными, точно лесные озера тёмными глазами. Душа его была в плену у нездешних сил. В его сердце все жарче, все чище, все глубже слагались в последнее время песни, и он, подыгрывая себе на гуслях яровчатых, волновал ими и деда старого, и красавицу Дубравку. И исходил в них душой — с мукой сладкой и блаженством мучительнейшим. Что ему там какие-то вои? Что они могут сделать ему, сыну Солнца?!

Но когда проходили они мимо курящегося синими дымками пожарища, Богодан повёл большими своими глазами на старого Боровика, все понял — и низко опустил голову… И песчаным лесным просёлком, по солнечному бору, звеневшему весенними гуслями, Ядрей с воями привели пленников в Боровое. Народ угрюмо молчал. И Ядрей-Михаил — он все был вне себя и точно никого и ничего не видел — на миг задумался. Было две казни страшных: размыканье конями и сожжение, как у скифов, о котором он глухо слыхал в своих скитаниях. И душа его занялась полымем безумия. Он сурово распорядился, чтобы достали вои воз и пару волов и чтобы нагрузили они этот воз доверху сушняком. Селяки сперва недоумевали, потом поняли и грозно зашумели, но из-за стены сомкнутых щитов на них направились острые копья, и они, стеная от бессильной злобы, отступили…

И вот связали старого Боровика и Богодана, положили их на воз, крепко прикрутили их к нему и в торжественном молчании вывели воз на околицу, в цветущие луга Десны, где в отдалении стоял в солнечном блеске Перун многомилостивый.

— Стой!.. — весь дрожа в холоде смертельном, проговорил отец Михаил.

Воз остановился. И раздался сверху старческий голос:

— Мучай нас, слепец, но за что же будешь ты мучить воликов?.. Отпусти их…

Он не слышал и не слушал ничего. Он был точно не он.