Глаголют стяги, стр. 4

Тут же в ладье сидел высокий, красивый, молодой, с мягкими голубыми глазами и ленивой усмешкой северянин, Федорок. В поисках приключений он увязался как-то с караваном из варяг в греки, заболтался в Царьграде, попал в царскую гвардию, навострился борзо лопотать по-эллински, грамоте выучился и, чтобы не отставать от других, принял даже христианство и новое имя: раньше в лесах звали его Ядреем. Но когда греки пошли против Руси, сердце в нём загорелось и ночью он перебежал к своим. Теперь он немножко опасался, как бы греки не узнали его и не сгребли. Но он служить им больше не желал никак и презрительно звал их почему-то «греками мочёными». Он втайне очень жалел, что крестился в их веру. В особенности противно было ему, что их боги, вроде этого проклятого Федора Стратилата, стоят против Руси: Ядрей-Федорок был бродяга порядочный, но сердце его всё же было крепко привязано к берегам родной Десны. И потому он с лёгким сердцем выкинул небольшую иконку Федора Стратилата.

— Взял боженьку за ноженьки да и оземь… — засмеялся он.

На том берегу махнули чем-то белым.

— Едет… — сказал своим тяжёлым басом Свентельд, вставая. — Пора и нам, княже…

Святослав встал и шагнул в ладью. Лязгая оружием, дружинники последовали за ним. Князь наравне с гребцами взялся за весло. И ладья, носом против течения, боком бойко пошла по блещущему Дунаю. И в то время как подходила она к берегу, от лагеря во главе блистательной свиты показался на богато разубранном коне император Цимисхий. Он был маленького роста — Цимисхий и значит по-армянски маленький, — но широкогруд, мускулист и имел в блестящих доспехах своих очень воинственный вид. Узкая русая борода его была выхолена и напитана благовониями, и смело глядели на дикую, суровую Русь его голубые, острые глаза. Святослав, бросив весло и отирая рукавом пот с загорелого чубатого лба, смотрел из ладьи на победителя. И так несколько мгновений мерили один другого глазами — одряхлевший мир Византии и этот новый, неясный, в туманах, мир Степи, только недавно вставший из пресловутого «мрака киммерийского».

— Итак, князь, — с улыбкой на румяных губах проговорил Цимисхий, — мужи наши установили все ряды наши. А под рядами повелел я клятвы наши прописать: сперва от нас, а потом от Руси. От вас мы написали так, как писали при отце твоём, князе Игоре…

Он покосился на переводчика, высохшего грека с носом в виде сливы и вытекшим глазом. Тот поклонился, быстро перевёл слова императора Святославу и прочёл только что выработанный договор:

— А от Руси идёт так: «Иже помыслит от страны Русския разрушити таку любовь, и елико их крещенье прияли суть, да приимут месть от Бога Вседержителя, осужение на погибель и в сий век и в будущий, и елико их не хрещено есть, да не имут помощи от Бога, ни от Перуна». Добро ли так будет?

Святослав кивнул головой. Ему не полюбилось, что Перуна поставили они позади, но он не любил цепляться за мелочи: о главном помнить прежде всего надо. А главное было одно: скорее в Киев и с новыми полками назад. Дом свой надо укрепить на Дунае, откуда будет легко взять за горло всех этих раззолоченных молодчиков. Беседа вождей продолжалась. Один хитрил и верил в силу своей хитрости, а другой всей болтовне этой не придавал никакого значения. Федорок ревниво следил за переговорами. Он не верил «мочёным» ни в одном слове, во всём чуял западню и если не знал, то душою чувствовал затаённую думку князя и всей душой сочувствовал ему: «Ну, погодите, мы вам бока-то вот ещё как настратилатим!..»

Сговорились во всём и мужи византийские, с одной стороны, и Свентельд со старшими дружинниками — с другой, тут же на берегу подписали договор.

— А ещё хочу я тебя просить, чтобы ты послал послов своих к князю печенежскому Куре, чтобы он не чинил нам спон при походе Днепром… — сказал Святослав.

— Как же, как же… — сказал Цимисхий с любезной улыбкой. — Посол наш уже выехал к печенегам…

Это была правда: он уже послал епископа евхаитского Феофила к Куре, чтобы тот никак не пропускал руси чрез пороги и постарался бы рать их истребить.

Святослав довольно небрежно коснулся чубатого лба своей грубой, мозолистой рукой и повернулся к гребцам.

— Ходу, братья…

И ладья понеслась через Дунай. Святослав сразу забыл о Цимисхии, о договоре вечного мира и любви, который только что подписали они обо всём, — его думка, его сердце были уже в грядущем. Цимисхий смотрел вслед уходящей ладье, и в душе его шевелилось сомнение: не напрасно ли отпустил он этого дикаря? Но сделанное сделано. Трон его уже шатался, и надо было думать о том, как лучше задушить смуту, которая опять и опять поднимала в его царстве голову.

— Не поставили бы проклятые ловушки чрез печенегов… — хмуро сказал Свентельд. — С этими лисицами говори, а камень держи за пазухой наготове…

Святослав ничего не сказал старому воину, а только крикнул гребцам:

— Ходу, братья… Веселей!..

III. ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЯ

Ни хытру, ни горазду суда Божия не минути.

Вдали туманно-розовым маревом встало видение Царьграда: серые зубчатые стены с башнями, пёстрое море домов и над всем этим огромный, величественный купол святой Софии, Премудрости Божией. Приветствуя столицу, загремели звонкие трубы. Полки Цимисхия приободрились и с облегчением вздохнули: морской ветер отнёс в сторону жаркую, вонючую пыль, которою они были окутаны, и дышаться стало полегче…

Снаружи ещё блестящая, Византия медлительно и тяжко умирала. Гниль шла сверху, из этого огромного, пышного дворца, который белел среди стройных кипарисов на мысу, над голубым туманом моря. Золотой трон императоров превратился в мяч, которым играли окровавленные руки разных проходимцев. Царская власть совершенно утратила в себя всякую веру: на трон смотрели сперва как на приз в головоломной скачке жизни, а потом — как на средство вести жизнь в безумной роскоши. Император Михаил был, может быть, самым ярким представителем этой умирающей страны.

Он начал царствовать трёхлетним ребёнком, под руководством своей матери Феодоры, которая усмирила иконоборцев и торжественно восстановила почитание святых икон. В борьбе за власть, в которой принимала участие и благочестивая Феодора, во дворце начались убийства. Михаилу было всего семнадцать лет, когда он принял бразды правления в свои руки. Все его мысли и желания были устремлены на знаменитый ипподром: прежде всего он хотел добиться славы лихого наездника. Однажды, когда он предавался упражнениям в кучерском искусстве, пришло известие, что аравитяне вторглись в пределы империи и разоряют Азию и что туда нужно немедленно послать помощь.

— Как ты смеешь надоедать мне в такое время с пустяками! — набросился молодой владыка на неосторожного сановника. — Разве ты не видишь, что я занят?

Действительно, ему предстояло при встрече с соперником на ристалище сбить его коней с победоносного среднего пути.

В другой раз, когда он занимался на ристалище, на недалёком холме вспыхнул огонь-сполох. Он пришёл в ярость: зрители в испуге могли разбежаться, и перед кем тогда стал бы он показывать своё искусство? И он раз навсегда запретил зажигать сполохи…

Своих коней он любил больше своей империи, а из подданных его самой горячей любовью пользовались конюхи. Для лошадей своих он построил дворцы из мрамора и порфира, а у конюхов и наездников сам крестил детей, давая им на зубок по пятьдесят — сто литр золота.

Вероятно, благодаря крайнему благочестию Феодоры, он отличался величайшим нечестием. Вместе со своими приятелями и шутами он совершал под звуки гуслей торжественные богослужения, причём в золотые священные сосуды клалась горчица и уксус — для причащения желающих. Раз по городу во главе с патриархом шёл крёстный ход — навстречу ему из дворца двинулся другой ход во главе с царём Михаилом, на ослах, в церковных одеждах. Все несли зажжённые свечи, курили фимиам и пели стихи, прославляя беспутство и пьянство. В другой раз царь почтительно пригласил к себе мать, чтобы она приняла благословение от патриарха. Царица, вошедши, приветствовала святителя земным поклоном. Тот ответил ей циничной шуткой. Все закатилось хохотом: патриархом оказался шут Грилл! Царица тут же прокляла нечестивца и предсказала ему скорую гибель. А до гибели Миша осуждал людей на истязания, резал уши, резал носы, приговаривал к смерти, а святители — пока это не касалось их — приговаривали, что нет власти, аще не от Бога.