Евангелие от Фомы, стр. 61

В провинциальных синедрионах в качестве карающей десницы выступал всегда хазан. Он же сек и виновных, тут же, перед лицом суда. Высшая мера была сорок палок, но чтобы не ошибиться, не впасть в прегрешение, давалось всегда на один удар меньше. Постыдным такое наказание не считалось: «Сорок ударов можно дать ему, — гласит довольно странно Второзаконие, — но не более, иначе, если ему дадут много ударов, свыше этого, то он будет посрамлен перед глазами твоими…» Когда палки давали рабам, то количеством ударов уже не стеснялись…

Смертная казнь была, главным образом, побивание камнями. Закон предписывал побивать камнями на месте, не выслушивая никаких оправданий, всякого законника, всякого даже пророка, если он будет пытаться отвратить народ от Моисеева закона, даже если бы пророк этот совершал и чудеса. По отношению к этим совратителям народа — месит — вообще допускалось все: засады, доносы, ловушки и прочее.

Государственные преступления карались исключительно римлянами — большею частью распятием на кресте. Казнь эта была нечто ужасное. Если осужденный был хорошего здоровья, то иногда он висел несколько дней и умирал только от голода. Но большею частью смерть вызывалась воспалением мозга. Распятие в древности было вообще очень распространено. У римлян оно постоянно применялось к бунтовщикам, разбойникам, возмутившимся рабам, дезертирам и вообще к особенно тяжким преступникам. Цицерон справедливо называет распятие crudelissimum teterrimum que supplicium.

Если верить Талмуду, то верховное судилище Иудеи того времени отправляло .свои обязанности с поразительным беспристрастием, смешанным с полной доброжелательностью. Но можно думать, что на этих страницах Талмуда отразилась не столько действительность, всегда печальная, сколько недоступный, увы, человеку идеал… Конечно, в деятельности синедриона были маленькие человеческие недочеты, которые иногда, и довольно часто, вели к большому греху…

Так это было, впрочем, всегда, и до синедриона, и так, вероятно, будет всегда, и после синедриона…

XLI

В зале заседаний синедриона, несмотря на торжественную обстановку, чувствовалась некоторая нервность: хотя мятеж был совершенно потушен, полного спокойствия в городе не было. Старый Каиафа точно, тонко, умно и красиво, как всегда, с особой деловой щеголеватостью, обрисовал общее положение. Как последние события будут представлены синедрионом прокуратору, это будет видно потом, но пока, между собой, старейшины должны были говорить только правду. В данном случае в мятеже резко различались два факта: во-первых, открытое восстание черни против римлян и храмовников, а во-вторых, трехлетняя проповедь галилеянина Иешуа, хотя и направленная против существующего строя, но, в общем, довольно безобидная. Дело о мятеже как государственное преступление подлежит ведению прокуратора, и тут никаких сомнений в приговоре быть не может, но дело о Иешуа как религиозном проповеднике, совратителе народа, месит, несомненно, должно быть разобрано синедрионом.

— Так вот по поводу этого дела я и прошу вас, старейшины, высказаться… — заключил Каиафа. — В городе все еще тревожно, и меры надо принимать своевременно…

— Говорят, что его проповедь в общей сложности продолжается уже около трех лет… — сказал Ионатан, старик с орлиным носом и круглыми орлиными глазами. — Но раньше он вел ее осторожнее…

— Значение его проповеди отнюдь не следует преувеличивать… — вставил Каиафа. — Он величина настолько ничтожная, что никто из нас, кажется, и в лицо его не знает…

— Преувеличивать не следует, но не следует и преуменьшать… — мягко возразил Иезекиил, умный, хитрый и сухой карьерист. — Закваски в тесто кладут немного, но она подымает всю квашню… Я помню, ко мне явились как-то стражники храма посоветоваться: они были восхищены какою-то его речью, но у них все же оставались некоторые сомнения. Я должен был указать им, что ни один из храмовников и даже видных фарисеев не пошел за ним, а что слушает его только одно галилейское мужичье… На первый раз они удовлетворились и этим…

— Большой опасности в его проповеди я не усматриваю, тем более, что все это весьма путано… — сказал Элеазар, болезненный, раздражительный и всегда во всем противоречащий. — Одни понимают ее, насколько мне удалось выяснить, так: царь мира сего — Сатана, и все ему повинуется. Цари убивают пророков. Жрецы и законники обманывают народ. Праведников все преследуют, и все, что им остается, это только плакать. Но придет день, когда Бог восстанет и отомстит за святых своих. И день этот близок, ибо грехи мира вопиют к небу, и скоро настанет царство добра. Другие видят в нем чуть ли не Мессию, который опрокинет существующий порядок вещей и, уничтожив в первую голову римлян, провозгласит себя царем иудейским. Третьи видят в нем только очень ревностного ессея, вышедшего из-под пальм Энгадди для проповеди. Я же вижу во всем этом прежде всего большое невежество народа и вытекающие из этого невежества наивность и самоуверенность. Бить по таким людям не следует. Это значило бы придавать им значение, которого они не имеют и иметь не могут. Лучший способ борьбы с такими возмутителями — это снисходительное презрение. Все очень скоро увидят, что ничего из всех этих разговоров не получается, и движение заглохнет потихоньку само собой. Делать же из всякого болтуна мученика за великую идею неосторожно, как неосторожно было со стороны Ирода казнить Иоханана: мертвый он надоедает много больше, чем живой…

— В проповеди галилеянина мне слышатся отзвуки тех вероучений, — сказал Никодим, — которые волнуют теперь сердца людей повсюду: и в Александрии, и в Риме, и в Эфесе, и на Крите, вероучений, корни которых идут глубоко в древность. Если что тут и опасно, то это поведение черни, которая, извращая эти учения, слышит в них то, что слышать ей хочется…

— Бояться таких «мучеников» значит, прежде всего, сознавать свою слабость… — сонно и брюзгло, как всегда, сказал Ханан. — Закон есть закон. Он говорит против закона, и мы должны прекратить этот соблазн самыми решительными мерами… Смута утомила всех и все будут только очень благодарны нам, если мы покончим с ней…

— При мне произошел маленький случай, который показался мне и забавным, и знаменательным… — льстиво улыбаясь по адресу Ханана, проговорил маленький Маргалот. — Несколько фарисеев, пытая его, спросили, нужно ли платить подать цезарю. Он сперва как будто смутился, а затем показал монету и спросил, чье это изображение на ней. Разумеется, ему говорят, что это изображение цезаря. «Ну, так и отдайте цезарево цезарю, — говорит он, — а Божие — Богу»… О, это очень тонкая штучка!..

— В сущности, и сами они, канальи, не верят в то, что орут, — проворчал Иезекиил. — Довольно видели они таких благодетелей в цепях и на крестах за последние годы. Все это делается только назло римлянам и нам. Им нужна смута для смуты, чтобы половить рыбки в мутной воде. И озорство это — в этом я совершенно согласен с достопочтенным Хананом — надо прекратить самым решительным образом…

— Да это иногда вырождается в самое простое озорство… — сказал Сарифей, грузный и ленивый. — Рассказывают, что во время мятежа он со своими последователями ворвался в храм и, вооружившись будто бы веревкой, стал выгонять торговцев и менял, крича, что они сделали храм домом торговли… Только подоспевшие римляне укротили безобразников…

— Народ, что конь, узды с него не снимай… — сдерживая зевок, проговорил Ханан.

Иосиф Аримафейский, худощавый, средних лет, с горбоносым, козлиным лицом, но красивыми и умными глазами, хотел что-то сказать, но смешался, покраснел и сделал вид, что он хотел только прокашляться. Он наблюдал обычное явление: все мягкие и терпимые люди, как Никодим, как он сам, как Гамалиил, действовали разрозненно, не сговорившись, в то время как их противники работали очень дружно. И он только подавил вздох.

— Что касается до его притязаний будто бы на титул царя иудейского, — заметно волнуясь, сказал Никодим, — то я в интересах истины должен сказать, что в этом надо видеть, действительно, только озорство черни. Они ищут вождя…