Евангелие от Фомы, стр. 54

XXXV

Иешуа не только не пошел к Никодиму, но напротив, быстро собрался в путь — куда глаза глядят, только бы не быть больше в этом каменном городе, где живут люди с каменными сердцами! С ним пошли, как всегда, но уже без всякого одушевления, по привычке, Симон Кифа, Андрей, которого в последнее время Иешуа часто заставал в беседе с Ионой и Иегудиилом, братья Зеведеевы. Пошел Иуда, спасавшийся от ада, который воцарился в его доме, по-видимому, навсегда, несмотря даже на помощь Иоанны. Иуда озлоблялся все более и более, и страшные мысли осаждали его: перерезать всех своих, зажечь Иерусалим, сделать что-нибудь вообще такое, над чем все ахнули бы и поняли бы, наконец, что с ним люди сделали… Пошел и Фома, который чутко угадывал, что происходило в душе Иешуа, и привязался к нему еще больше. Пошла и Мириам магдальская, чтобы истекать около него кровью сердца… Иоанна тяжело заболела лихорадкой и на этот раз осталась в Иерусалиме… Остальные ученики разошлись, кто на проповедь — многие так втянулись в это дело, что уже не могли не проповедовать, не наставлять, — а кто и просто домой: устали, разочаровались… Исчез и маленький горбун, которого Иешуа точно заразил своей мукой: в самом деле, как можно думать о спасении только своей души, когда вокруг страдает столько людей?

Куда идти, было совершенно все равно. Черные мысли осаждали Иешуа. Он был всегда печален и старался идти сторонкой, один.

— Нет, конец!.. — вырвалось раз у него с болью. — Конец… Впереди муки, впереди смерть и — ничего, ничего не сделано!..

Его спутники осторожно переглянулись между собой: как муки, как смерть?.. как ничего не сделано!.. Да не сам ли он, и не раз, говорил, что скоро, скоро уже наступит царствие Божие на земле, что те, кто пошли за ним, не умрут, не увидев его, не вкусив его радости, что вообще не прейдет род сей, как это все будет?! Они ждали какого-то грандиозного мирового крушения, как это описано у пророков, и пришествия Спасителя среди славы пылающих облаков, трубных звуков и кликов верных по всей земле: «Благословен грядый во имя Господне…» Это должно было быть не только его торжеством, но и их славой… И вот теперь он вдруг говорит, что ничего этого не будет и что впереди — смерть! Так что же это было? Ошибка? Обман? Они не смели говорить ему всего этого прямо, но потупились и тяжело молчали и некоторые втайне сожалели, что сделали этот легкомысленный шаг, пошли за ним. Все чаще и чаще видел среди них Иешуа каких-то незнакомцев дикого вида, которые то появлялись, то исчезали, чтобы через некоторое время появиться опять. Но он уже не спрашивал их ни о чем…

Они шли из селения в селение и из города в город, и он думал в одиночку свои тяжелые думы. И Исаия жаловался на жестоковыйность и бессердечие людей и на то, что и ему не удалось ничего сделать. Да и Моисей — что можно сказать против его закона, который среди громов и молний Синая вынес он Израилю? От первой заповеди до последней нет в его законе ни единого слова, которого не принимало бы сердце Иешуа с радостью. Но что же сделали из него люди? Взять хоть заповедь о седьмом дне. Что можно возразить против того, чтобы человек, протрудившись шесть дней, день седьмой целиком посвятил бы Господу, оторвался бы от земли и вспомнил бы о небе? Но великий покой Субботы они превратили в великую болтовню о том, можно ли съесть яйцо, снесенное в Субботу, и можно ли вытащить в Субботу из ямы попавшего в нее осла!.. И так во всем…

Они шли — медленно, с усилием: грязные дороги и разлившиеся по-весеннему потоки затрудняли путь. И с каждым днем все веселее и ярче играло солнце на точно помолодевшем небе среди пухлых, белых весенних облаков. Местами, на припеке, уже зацвели анемоны, первая улыбка которых так волновала всегда Иешуа. В полях виднелись стада, исхудавшие за зиму, с невылинявшей шерстью клоками. Телята, одурев от солнца и воли, носились, задрав хвосты, как угорелые. Птицы пробовали голоса… Во всем чувствовалось, что вот еще немного и начнется веселый весенний брачный пир. В ожидании его веселы были эти убегающие вдаль солнечные дороги и эти караваны, тянущиеся в бесконечном кружеве бубенцов в далекие страны, и эта фиолетовая, курящаяся, как жертвенная чаша, земля, и люди всякие, и звери, и букашки… В его сердце зацвела надежда: может быть, не все так печально, может быть, он ошибается, может быть, это просто испытание, за которым последует праздник победы?..

Распевая древние псалмы, они вошли в пределы галилейские. Там, по парящим от солнца пашням уже качались круторогие волы, и пахарь, правя борозду, пел старинную песню о любви, а местами широким, мерным жестом он бросал в разопревшую добрую землю золотые семена, которые скоро умрут, но принесут плод сторицей. Розовым и белым снегом опушились солнечные, ленивые от счастья сады. В серебристых сумерках, по вечерам, когда в небе теплилась красавица Иштар, звезда пастухов, по деревням звенели грешные песни… А когда выбрались они на сияющий простор озера, там просто стон стоял от криков пролетной птицы и рыбачьи лодки бороздили блещущую, сонную воду по всем направлениям… Рыбаки, сопровождавшие Иешуа, тайно ахали: начался веселый весенний лов — вот бы теперь счастья попробовать!..

Иешуа остановился передохнуть у тетки, Мириам Клеоповой. Невесело было у нее теперь: старый Клеопа умер в начале зимы, Иаков, старший сын, угрюмый, точно не выспавшийся, все тосковал по Мириам, тайно пил и становился все угрюмее и угрюмее. Рыженький, шустрый Рувим с его пестрыми веснушками все пропадал из дому по каким-то таинственным делам и возвращался домой, полный радостных надежд. Младший, горбун, стал кашлять, худеть и целыми часами сидел на солнышке, устремив свои прекрасные, все более и более неземные глаза в озерные дали. И бедная мать с тоской смотрела на него, чувствовала беду, и в глазах ее, огромных, обведенных синими тенями, набежали слезы…

Раз, когда Иешуа случайно остался с горбуном наедине, тот крепко взял его руку своими длинными пальцами и сказал:

— Иешуа, друг, брат, уйди от них!.. Верь ты мне, ты хочешь добра, но будет великое зло… Оставь все: уйди куда-нибудь!..

— Да почему говоришь ты так? — сказал Иешуа, в душе которого снова сразу завяли все надежды. — Если ты начал говорить, то говори до конца…

— Они опять хотят поставить тебя царем над страной… — опасливо оглянувшись, сказал горбун. — Все бегают, совещаются, врут. Сперва хотят опрокинуть иноземцев и своих предателей, а потом… — он махнул рукой. — И будут великие страдания, великая кровь и — ничего не будет… А себя, тебя и многих погубят ни за что… Они не тебя слушают, а себя… Откажись от всего и уйди — ты работаешь против себя и против Бога… — тихо закончил он.

Иешуа потупился. Он и сам понимал уже это. Но не мог он — не мог, не мог, не мог!.. — спокойно жить в солнечном уголке каком-нибудь, на озере милом, среди близких, когда мир захлебывается в слезах, когда народ мучительно мятется, не зная, в какой угол преклонить ему голову. Он должен идти до конца, хотя бы впереди была гибель. Если он не сделает всего, чего хочет, — теперь было совершенно ясно, что этого он не сделает, — то, может быть, сделает хотя что-нибудь, чтобы облегчить долю людей. А не облегчит, все равно, пусть погибнет, ибо так, как все, с каменным сердцем, в темноте, он жить не может…

— Я не могу иначе… — тихо, в муке, сказал он.

— Я знаю это… — также тихо, в муке, отвечал горбун и заплакал.

А рядом во дворе раздался взрыв веселого хохота: то снова вынырнувший откуда-то веселый Исаак изобразил перед ожидавшей Иешуа толпой, как дремлет на солнышке и отмахивается от мух старый осел… Иешуа молча посмотрел на Вениамина долгим, печальным взглядом, крепко сжал его длинные, холодные пальцы и вышел, потупившись, на двор, Толпа, завидев его, сразу возбужденно зашумела…

Иешуа побывал в Вифсаиде, — старенький фарисей жадно расспрашивал его о его намерениях, а прекрасная Ревекка, не смея подойти к нему при всех, издали смотрела на него восторженными глазами, — побывал, миновав пышную Сепфориду, крепость, в Горазине, в Капернауме и прошел всей заозерной стороной. Везде было одно и то же: его встречали большие, возбужденные толпы народа, которые, слушая, не слышали его и готовились к какому-то своему делу. К нему приводили больных и, если ему иногда удавалось помочь, то все начинали громко кричать о чуде. Ему казалось — и не один раз — что среди больных были такие, которые только притворялись больными, чтобы потом, когда возложит он на них руки, бурно проявить радость своего мнимого исцеления. Он не понимал, зачем это делается, и смущался духом…