Евангелие от Фомы, стр. 29

Самый воздух, казалось, трепетал тою страстью, с которой выговорил Иешуа эти слова. Но хмуро молчал сонный город и угрюмо насупилась с одной стороны темная громада башни Антония, с другой — трехэтажная каменная гора храма с его золотой кровлей, а как раз напротив, через площадь, белела смутно претория.

И последние огоньки тихо гасли один за другим…

XIX

На плоской кровле дома, под багряным, уже сильно поредевшим шатром винограда, где в солнечном луче плясали золотые осы, лежала на богатом ковре Мириам магдальская. На низеньком столике около нее, в дорогой вазе, млели последние розы… Вокруг горел, не сгорая, на осеннем солнце шумный Иерусалим… И нежно звенели струны кифары под рассеянной рукой Манасии, который сидел у ног ее…

Девочкой-подростком пошла Мириам в Иерусалим на праздник Пасхи и — осталась там навсегда: ею пленился какой-то молодой богач и, вся в, огне молодой страсти, она ушла за ним. Скоро, под давлением родителей, он бросил ее, и она пошла по рукам: ей нужны были солнце, цветы, поклонение, радость, любовь. За деньгами она никогда не гналась, но ей несли их столько, что некуда было девать их. Играя в жизнь, она убрала свой дом, как игрушечку, свое ложе укрыла все пестрыми египетскими тканями и душила его то смирной, то алоэ, то корицею…

И было в этой молоденькой, блестящей, хохочущей, пляшущей женщине что-то такое, что пьянило всех. Строгие законники при встрече с ней отворачивались и закрывали лицо, но так, чтобы все же хоть уголком глаза видеть ее, пленительную колдунью. Они важно говорили о ней, что «красота женщины нерассудительной это то же, что золотое кольцо в носу свиньи», но подолгу мечтали они об этой нерассудительной женщине. Они говорили, что в ней семь бесов, но за один взгляд ее горячих, золотых глаз готовы были отдать этим бесам самую душу свою… Точно в пляске шла она широкою жизнью, и были дни ее подобны какой-то колдовской песне. Попасть в дом ее было нелегко, а попав, трудно было удержаться в нем: она была строга. Она любила слушать о далеких странах, любила музыку и песни, любила сказки о неведомом. В последнее время она привязалась к Манасии: он был хорош собой, он чудесно складывал всякие песни, теплые, певучие, и при всяком вольном слове вспыхивал весь, как девушка…

Но после той страшной встречи с галилеянином все это вдруг потухло…

— Как ты зовешь ее, эту твою эллинку? — рассеянно спросила она, играя маленькой, золотом шитой туфлей на конце ноги.

— Сафо…

— Не люблю я ее… — сказала Мириам. — «Сердце вдруг забьется — гасну, таю, не могу дышать…» Наши песни жарче…

— Не спорю… — рассеянно перебирая струны, отвечал Манасия. — Хороша сочная граната в зной, но и золотые гроздья винограда хороши… А языком любви, — вспыхивая, продолжал он, — и мы можем говорить не хуже эллинов… «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои, как стадо коз, сходящее с гор Галаадских…»

И стройно и нарядно запели в лад жарким словам звонкие струны.

— «Зубы твои, как стадо уже остриженных овец, выходящих из потока, — продолжал, закрыв в упоении глаза, Манасия, — как лента алая, губы твои и уста твои любезны… Как гранатовое яблоко, ланиты твои под кудрями твоими и шея твоя как столп Давидов — тысяча щитов висит на нем, все щиты сильных!.. Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… О, как любезны ласки твои, сестра моя, возлюбленная моя! О, как много они лучше вина! Сотовый мед каплет из уст твоих, возлюбленная, и благоухание одежд твоих подобно благоуханию Ливана…»

— Но слушай… — прервала его Мириам. — Как же можно было записать все это в святые книги? Это удивительно!

— Законники спорили годы, прежде чем вписать это в книги… — отвечал Манасия, и красивые губы его сморщились в улыбке. — Потом кто-то догадался истолковать все это аллегорически, тогда приняли, и один старый рабби воскликнул даже: «Все писания святы, но Песнь Песней наисвятейшая из всех!..»

— Вот так старичок! — засмеялась Мириам. — Ну, дальше: ты так хорошо читаешь это под кифару…

— «Зима уже прошла, — заворковали снова звонкие струны, — дожди миновали, перестали… Цветы показались на земле, время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей… Смоквы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благоухание… Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди, голубица моя, в ущелие скал, под кров утеса… Покажи мне лицо твое, дай мне услышать голос твой…» Но что с тобой, Мириам. Ты опять омрачилась…

— Мне вдруг вспомнился… тот день… — вся содрогнулась она. — Я не помню, как попала я тогда домой… И всю ночь я не спала — все о галилеянине этом думала. Глаза у него такие дикие, пугливые, как у серны… И это его милое галилейское наречие…

— Странный он человек! — рассеянно звеня струнами, сказал Манасия. — Велел отдать мне мои богатства нищим… Зачем? Кому? Как? Все это так сложно!.. И потом все ведь отцовское… Но меня больше всего толпа поражает… — поднял он на нее глаза, в которых прошел испуг. — Немногие, слушая его, плачут, а все — зубоскалят над чем-то. Невиновны, конечно, они в темноте своей, так, но все же от мертвого пса смердит нестерпимо, и крик осла неприятен уху, и кисло молодое вино в дождливый год…

— Удивительно то, как такие люди всегда возбуждают ярость у нас к себе… — проговорила рассеянно Мириам. — Отрубили недавно голову Иоханану зачем-то… И помню, как была я совсем молоденькой, видела я вокруг стен целый ряд крестов с распятыми сикариями… Восставать нельзя ни против римлян, ни против богачей, ни против храмовников… Надо идти в ярме, как волы на пашне… Зачем?

— А кто знает? Так устроено…

Обоим вместе им не было еще и сорока лет.

— Такая тоска… — проговорил, перебирая струны Манасия. — Пусть бы всякий цвел, как хочет… «Я нарцисс саронский, я лилия долин… — легко и нарядно пробежало вдруг по струнам. — Что лилия между тернами, то возлюбленная моя среди подруг своих…»

В золотых глазах Мириам вдруг заиграли бесенята.

— О ком ты это? — улыбнулась она. — О Лие, дочери рабби Иезекиила, что ли?

— Ах, оставь! — нахмурился Манасия. — Лия, даже не став еще моей женой, отяготила собою мою жизнь, как груз отягощает спину шагающего по бесплодной пустыне верблюда…

— Правда, она, бедная, некрасива, но зато очень набожна и очень богата… — улыбнулась Мириам опять. — Чего же тебе еще нужно? Деньги к деньгам…

— Оставь свои насмешки! — нетерпеливо отозвался Манасия и, нетерпеливо бросив кифару на пушистый ковер, встал, подошел к краю кровли и стал, хмурясь, смотреть в путаницу городских улиц, в этой части города тихих и пустынных.

Послышался скрип лестницы и на террасе появился слуга Мириам в сопровождении Фомы.

— Я был, госпожа, на постоялом, где останавливаются всегда галилеяне… — сказал он. — Но никого, кроме вот этого человека, там не было…

Фома пристально посмотрел на Мириам. Он признал в ней ту, которую хотели побить камнями. И пожалел: такая молоденькая!

— Хорошо, иди… — сказала Мириам слуге и обратилась к Фоме. — Я очень хотела поговорить с вашим рабби… Раз его не нашли, может быть, ты расскажешь нам о нем что-нибудь? Ты не бойся: мы оба друзья его… Садись вот тут, чтобы солнышко не мешало…

— Я, госпожа, человек простой… — садясь, отвечал Фома. — Может быть, тебе лучше позвать кого-нибудь другого — вот хоть нашего Иоханана Зеведеева: он на язык бойкий…

— Мы поговорим потом и с Иохананом… — сказала Мириам. — А пока ты расскажи нам о вашем рабби… Что, много у него учеников?

— Нет, немного… — отвечал Фома. — Какие приходят, какие уходят — как их сосчитаешь?

— Почему же уходят? — спросил Манасия.

— Ну, мало ли почему?.. — отвечал Фома. — Один жениться надумал, другому просто надоело, а у Иуды вон семья большая в нищете бьется… А то и так уходят: не полюбится что-нибудь у нас — другого искать идет… Везде в людях несогласия много…