Гептамерон, стр. 69

– Это только доказывает, – заметила Уазиль, – что мы более склонны смеяться над глупостью, чем над вещами разумными.

– Все дело в том, – сказал Иркан, – что такие вот глупости нам по душе, они ближе нашей природе, которая сама по себе отнюдь не благоразумна. Каждый следует своей склонности: люди легкомысленные увлекаются глупостями, а степенные внимают голосу разума. Но я думаю, – добавил он, – что история эта потешит всех, и степенных и безрассудных.

– Есть и такие, – сказал Жебюрон, – в ком столько серьезности, что ничто не в силах заставить их рассмеяться: радость свою они таят про себя, а внешне всегда так невозмутимы, что, кажется, ничто не может их вывести из равновесия.

– Где это вы таких видели? – спросил Иркан.

– Это философы древности, – ответил Жебюрон, – они почти не чувствовали ни горя, ни радости, так они ценили способность побеждать самих себя и овладевать своими страстями.

– Я тоже считаю, что дурные страсти следует побеждать, – сказал Сафредан, – но что касается естественных человеческих чувств, которые никому не приносят вреда, то, по-моему, побеждать их совершенно незачем.

– Однако древние почитали такую победу за величайшую добродетель, – сказал Жебюрон.

– Но ведь нигде не сказано, что все они были мудры, – возразил Сафредан, – иногда в том, что они говорили, была только одна видимость добродетели и здравого смысла, а в действительности того и другого было совсем мало.

– И тем не менее, как видите, они осуждали все дурное, – продолжал Жебюрон, – и даже Диоген попирает ложе Платона, который, по его мнению, был слишком падок до знаний. Чтобы доказать, что он презирает и повергает под свои стопы самонадеянность и неуемную жадность Платона, он ведь говорит: «Я ни во что не ставлю и презираю гордыню Платона» [127].

– Но вы не договариваете до конца, – сказал Сафредан, – Платон возразил Диогену, что и Диоген сам находится под властью гордыни, хоть и другого рода.

– Ну, уж если говорить правду, – сказала Парламанта, – то мы действительно не в состоянии сами победить свои страсти, не пробудив в себе удивительной гордыни, а это порок, которого каждый должен больше всего страшиться: он ведь губит и сводит на нет все наши добродетели.

– Разве я вам не читала сегодня утром, – сказала Уазиль, – о том, как те, которые считали себя умнее всех остальных, разумом своим дойдя до признания Бога, Создателя всего сущего, приписывали эту заслугу себе самим, а не тому, кому она в действительности принадлежит? Полагая, что добились всего собственными усилиями, они стали не только невежественнее и безрассуднее всех прочих людей, но, больше того, уподобились грубым скотам! Ибо, впав в заблуждение духом и приписав себе то, что принадлежит одному только Богу, они заблуждения свои перенесли и на тело, забыв свой пол и извратив его суть, как то нам указует святой Павел в послании своем, обращенном к римлянам.

– Прочтя это послание, – сказала Парламента, – каждый из нас должен будет признать, что телесные проявления греховности нашей – не что иное, как плоды душевного неустройства, которое, чем больше оно прикрыто добродетелью и чудесами, тем более для нас опасно.

– Что до нас, мужчин, – сказал Иркан, – то мы ближе к спасению чем вы, женщины, ибо, не скрывая поступков наших, мы хорошо знаем их истоки. Вы же боитесь выставить дела свои напоказ и так стараетесь их приукрасить, что сами едва ли знаете истоки той гордыни, которая таится за столь привлекательным обличьем.

– Поверьте, – сказала Лонгарина, – что в тех случаях, когда словом своим Господь не указует нам, сколь ужасно неверие, которое, подобно проказе, забирается в наше сердце, он оказывает нам большую милость тем, что заставляет нас споткнуться и совершить проступок, о котором все узнают и который делает явным сокрытое в нас зло. И блаженны те, кого вера привела к такому смирению, что им не надо испытывать свою греховность подобными средствами.

– Но послушайте, – воскликнул Симонто, – до чего же мы, однако, договорились: мы начали с разговоров о великой глупости, а кончили тем, что пустились в философию и богословие; оставим же эту область тем. кто лучше нас умеет витать в облаках, и давайте спросим у Номерфиды, кому она предоставит слово.

– Я предоставляю его Иркану, – ответила Номерфида, – но прошу его не задевать женскую честь.

– Слова ваши как нельзя лучше к месту, – сказал Иркан, – ибо история, которую я приготовился рассказать, как раз такова, что удовлетворит все вкусы. Услыхав ее, вы убедитесь в том, что природа как женщин, так и мужчин сама по себе подвержена любому пороку, если ее не оберегает тот, которому мы бываем обязаны любою победой; и чтобы, слыша только то, что прославляет вашу честь, вы не возомнили о себе слишком много, я расскажу вам об одном истинном происшествии, которое подтвердит мою мысль.

Новелла тридцать пятая

Некая дама из Пампелуны, полагая, что любовь духовная не может оказаться опасной, попыталась снискать себе расположение одного монаха-францисканца. Но ее благоразумный супруг, не подав виду, что он что-нибудь знает, заставил ее возненавидеть того, кого она больше всего любила, и с тех пор она безраздельно посвятила жизнь свою мужу.

В городе Пампелуне жила одна дама. Она была хороша собой, а добродетелью своей, целомудрием и благочестием снискала к себе всеобщее уважение. Она любила своего мужа и была так ему послушна, что он ей во всем доверял. Эта дама посещала все мессы и проповеди и убеждала мужа и детей следовать ее примеру. Когда она достигла тридцати лет, то есть того возраста, когда обычно перестают говорить о красоте женщин и больше говорят об их скромности и благоразумии, она отправилась в первый день поста в церковь, чтобы помянуть усопших и услыхать там проповедь одного францисканца, которого весь народ почитал святым за его строгий нрав и за беспримерное воздержание, сделавшее его худым и бледным, но не мешавшее ему при этом оставаться красивейшим из мужчин. Дама благочестиво выслушала его проповедь, не спуская с него глаз и внимая всему, что он говорил. И сладость его речей проникла в самое ее сердце и так поразила ее ум, что она была совершенно им очарована. Едва только проповедь окончилась, она постаралась отыскать придел, где монах должен был служить мессу, и когда он возлагал ей на лоб пепел [128], она не могла оторвать глаз от его руки, которая была так тонка и так бела, что ей позавидовала бы любая женщина. И больше, чем на пепел, она смотрела на его руку. Будучи уверена в том, что ни такая вот духовная любовь, ни те наслаждения, которые она приносит, ничем не потревожат ее совести, она стала каждый день слушать мессу и приводила с собою в церковь мужа. Оба они так восторгались проповедником, что дома у себя только об этом и говорили. И пыл любви, которую она считала возвышенной, в действительности был столь плотским, что воспламенившееся сердце стало жечь несчастной все тело; и хоть она долго не замечала, как разгорается огонь, – вспыхнув, он мгновенно охватил ее всю, и страсть овладела ею. И, захваченная врасплох врагом своим Амуром, она дала себя победить, ибо противиться у нее не было сил. Но главная беда заключалась в том, что единственный из смертных, который способен был исцелить ее от этого недуга, ничего о нем не подозревал. И вот, откинув всякий страх, который мешал ей открыть свое безрассудство перед столь рассудительным человеком и выставить напоказ свой порк перед тем, чья жизнь была добродетельна и непорочна, она написала о чувстве, которое она питала к нему, очень осторожно и робко. Письма же свои она поручила маленькому пажу и послала его отнести их во францисканский монастырь, наказав ему не попадаться на глаза ее мужу. Направившись туда кратчайшей дорогой, паж прошел по улице, где как раз в это время в одной из лавок сидел его господин. Тот заметил его: ему захотелось узнать, куда он идет, но, завидев хозяина, паж тут же поспешил укрыться в соседнем доме. Господин его пошел туда и, поймав мальчишку, взял его за руку и спросил, куда это он отправился. А когда он увидел его испуганное лицо и услыхал в ответ какие-то бессвязные извинения, то пригрозил, что побьет его, если он не признается, куда он так спешит. Тогда бедный паж промолвил:

вернуться

127

Необходимость победить свои страсти и желания во имя ясности духа и разума проповедовалась Сократом и была развита затем киниками и стоиками. Диоген, основатель школы киников, демократической и материалистической в основе, но весьма скептически оценивавшей человека и проповедовавшей своеобразный аскетизм и возвращение к природе, по преданию, неоднократно высмеивал некоторые положения Платона, философа-идеалиста, особым способом, – не словами, а поступками («попирал ложе» буквально). Невысоко оценивая интеллектуальные возможности человека, Диоген, согласно преданию, выступал против отвлеченной философии и занятий науками; под «неуемной жадностью» Платона имеется в виду – как показывает весь контекст – жадность Платона к познанию мира.

вернуться

128

В первую среду Великого поста (mercredi de Cendres) священник мажет освященной золой лоб верующего, произнося слова заупокойной службы – «земля еси, и в землю отыдеши».