Двуликий Янус, стр. 41

Глава 20

Профессор Варламов сидел перед Скворецким строгий, прямой, сосредоточенный. С трудом преодолевая волнение, он медленно цедил слова.

— Вот-с. Явился. Можете меня арестовать. Как шпиона, так сказать. Германского шпиона. — Горестная усмешка искривила его губы.

— Ну, уж так сразу и шпиона, да еще германского? — улыбнулся Кирилл Петрович. — В чем же выразились ваши шпионские дела, если не секрет?

— Смеяться тут, молодой человек, нечего-с, — сухо сказал профессор. — Да, да, нечего. Все это не смешно — трагично. Весьма трагично. Мои шпионские дела вам, надо полагать, известны лучше, чем мне, иначе с какой стати вам охотиться за мной, преследовать меня?

— Охотились? Мы? За вами? Преследовали вас? Полноте, профессор. Уж если быть до конца честным, то это вы вдруг изволили скрыться, исчезнуть, поставив всех в тупик. Разве не правда? А про шпионские дела… Откуда вы взяли?

— Взял? Да будет вам известно, я осведомлен лучше, чем вы полагаете.

— Осведомлены? Извините, профессор, но я вас не понимаю.

— Ладно, — махнул рукой профессор. — К чему препирательства? Я ведь всё знаю. И про письмо тоже.

— Какое письмо? — сразу насторожился и посуровел Скворецкий.

— Письмо Иваницкого. Мне все известно. Вот и пришел. Хватит…

— Откуда вам известно о письме Иваницкого?

— Мне не хотелось бы этого говорить. Известно. Этого достаточно. Зачем впутывать лишних людей, которых я считаю ни в чем не повинными.

— Я вынужден вновь просить у вас извинения, профессор, но, слушая вас, даешься диву: «впутывать», «неповинных»… Я пока еще никого, в том числе и вас, ни в чем не обвинял. Смею вас заверить, что если в чем и намерен обвинить, так это только в некоторой — как бы это деликатнее сказать? — неосмотрительности, необдуманности. Впрочем, если вам неугодно назвать…

— Хорошо. Я скажу: от Миклашева. Константин Дмитриевич мне все рассказал. Все. Он и посоветовал сюда прийти, прямо к вам.

Из сбивчивого, путаного рассказа профессора Варламова постепенно вырисовывалась картина той тяжкой жизни, которую последние недели он влачил по собственной глупости (так он сказал) и по настоянию своей жены, Евы Евгеньевны.

Как все произошло? Почему такое случилось? В тот злосчастный день он узнал (от кого — неважно: некоторые имена профессор все же не хотел бы называть), что его персоной заинтересовались органы НКВД. Приезжали, мол, в институт, расспрашивали. Чем грозит такой интерес — понятно. К тому же и совесть у профессора была не вполне чиста: не давали покоя молодые люди — Малявкин и Гитаев, — неожиданно обосновавшиеся в профессорской квартире. Прежде всего — Гитаев, который производил самое отталкивающее впечатление. Под его влиянием и Борис Малявкин, которого профессор знал с детства, изменился до неузнаваемости. Все в этом Гитаеве, да и Малявкине, было странным: образ жизни, поведение, разговоры. Если бы не жена… Впрочем, что об этом говорить? Кого винить? Сам, сам в ответе. Не мальчик…

Узнав, что им интересуются органы НКВД, профессор растерялся. Первая мысль была о работах, о ходе исследований. Он решил спрятать все расчеты, всю документацию, передать Миклашеву — мало ли что. Тот понял его с полуслова: еще бы, они старые друзья.

Все в тот день валилось у него из рук. Он ушел пораньше домой, а там его ждало новое испытание: крайне взволнованная жена сообщила, что с одним из их постояльцев, Гитаевым, стряслось нечто ужасное — арестован, погиб; Малявкин же забежал на минуту и, сообщив о несчастье, скрылся. Рассказ Петра Андреевича, что и им интересовались, Ева Евгеньевна встретила как нечто само собой разумеющееся: иначе и быть не могло. У нее уже все было продумано, все решено: надо скрываться, немедленно уходить. Она и кое-что из вещей успела собрать. Тут — звонок в дверь, думать было некогда…

Потянулись мучительные дни, унизительные, мерзкие. Как зайцы, они метались из одного укрытия в другое, стесняли людей, ставили их в глупое, нелепое положение, страдали сами.

И — полнейшее бездействие. Не жизнь, а бездарное, бессмысленное прозябание. А работа! Работа! Исследования, которыми профессор занимался столько лет! Все полетело кувырком. В голову приходили кое-какие мысли, Петр Андреевич пытался вести подсчеты, но что он мог сделать без аппаратуры, без приборов? Он же не теоретик, он экспериментатор. Жизнь делалась все более и более невыносимой, нелепой. Если бы не Ева Евгеньевна… Опять? Нет, он сам, только сам за все в ответе. Нечего других винить…

Сегодня днем всему пришел конец. Он не выдержал. «Лучше ужасный конец, чем ужасы без конца», — как справедливо где-то сказано. Последние дни эта фраза все время вертелась у него в голове. Короче говоря, Петр Андреевич, не сказав жене ни слова, сел на поезд и приехал в Москву.

— Приехали? — живо спросил Скворецкий. — На поезде? Откуда? Где же вы были?

— Тут, близко. Под Москвой. Я… я не хотел бы уточнять. Люди, которые дали нам приют, ничего не знали. Незачем их называть.

Кирилл Петрович весело рассмеялся:

— Ох, Петр Андреевич, Петр Андреевич, ну что мне с вами делать? Опять? Можно подумать, будто вы убеждены, что стоит вам назвать какое-нибудь имя, упомянуть конкретного человека, как мы тут же кинемся по указанному вами адресу, схватим и потащим его в тюрьму. Неужели так?

— Н-нет, так я не думал, н-но…

— Ладно, — сказал майор. — Не думали так не думали. Значит, приехали. Скажем, из… Малаховки. Что же было дальше?

Профессора словно оглушило. Он растерянно заморгал и несколько мгновений не мог вымолвить ни слова. Затем жалобно пролепетал:

— М-малаховка? Вы знаете?

Кирилл Петрович не мог сдержать смеха:

— Да ладно, Петр Андреевич, говорю же вам — ладно. Всё мы знаем. Всё. Продолжайте.

Продолжать, собственно говоря, было нечего. По приезде в Москву Петр Андреевич, как и намеревался, созвонился с Миклашевым — больше всего его беспокоил ход исследований, — и встретился с ним. Константин Дмитриевич ему и рассказал о событиях последних дней, таинственных убийствах, письме Иваницкого. Он же и порекомендовал профессору идти в НКВД, прямо к майору Скворецкому. Только к нему. Дальше ждать нельзя, говорил Миклашев, никак нельзя. Такое обвинение, такое тяжкое обвинение!.. Иваницкий!.. Кто бы мог подумать? Но товарищи из НКВД разбираются, ищут истину. Он, Миклашев, сам с ними беседовал. Дело за профессором, тянуть нельзя.

Оставив без внимания последние фразы Варламова, Кирилл Петрович неожиданно для профессора, спросил:

— Скажите, а как в институте? Как без вас движется дело?

— Движется, — уныло сказал Варламов. — Движется. Только… э-э, что об этом говорить! — Он скорбно махнул рукой.

— Что вы, профессор? Разве так можно? Именно об этом, о вашей работе, вы и должны прежде всего думать. А о чем же? О ваших «шпионских» делах? Оставьте! Знаете что? Вот мой совет: возвращайтесь-ка на работу, в институт, да поскорее. Насчет вашего отдыха, быта решим, я думаю, так: домой вам возвращаться пока не стоит. Почему — скажу со временем. Но под Москвой есть дача, она охраняется… Так вот… можете несколько дней отдохнуть.

— Отдохнуть? — вскинулся профессор. — Домой? Нет уж, голубчик, увольте. Раз я сюда пришел, не уйду. Я знаю, что виноват. Еще это письмо Иваницкого: Варламов, видите ли, шпион. Да, да… Если шпион — арестуйте. Воля ваша…

— Да бросьте вы, Петр Андреевич! — поморщился майор. — Опять за свое? Никто вас и не думал арестовывать, все это сплошное недоразумение. Если хотите знать, так интересовался вами тогда я, и никто другой, но совсем не потому, что мы вас в чем-то заподозрили. Нам были нужны… Впрочем, это сейчас не так уж и важно. А письмо… Вы, вы-то сами допускаете, что оно написано Иваницким?

— Не знаю, — убитым голосом сказал Варламов. — Ничего я теперь не знаю. Все так запуталось…

— Распутаем, дорогой профессор, обязательно распутаем. Такая уж наша работа. У вас — другая. Давайте и будем каждый заниматься своим делом. Только вот что: жену вашу, боюсь, нам придется побеспокоить. Она немало глупостей натворила. Где она, кстати? У Соболевых? Молчу, молчу, вы все равно не скажете…