Взведенный курок, стр. 9

Плечо наливалось тяжестью, словно повесили на него пудовую гирю. Боль почти не чувствовалась, и Гонда понял, что кость задета скользом – пуля разорвала мышцы плеча и прошла навылет. Такие раны не страшны, только нужно остановить кровь.

* * *

Пластической операцией Гонда был доволен. Теперь и свои из Центра не узнали бы его. Он внушал себе, что стал другим человеком, с другим лицом, привычками, манерами, с другой походкой. Он отпустил модные в России усы, концами к уголкам губ, привык носить темные элегантные очки, отрепетировал перед зеркалом особую, как ему казалось, располагающую улыбку.

И вот все полетело к дьяволу. Первый же пограничник узнал его. Такие у него были глаза, словно увидел ядовитую змею. Что же, выходит, они не сняли осаду, «держат зону» или это случайность, от которой его стопроцентно застраховал Фисбюри. Пожалуй, все-таки случайность. Иначе давно бы уже шум, поднятый в лесу, был услышан, и тогда... ампула с цианом. Но у каждой случайности своя закономерность. Не хватило каких-нибудь двух километров. А там – шоссе. И первая попутная машина унесла бы его в город. Впрочем, еще не все потеряно. Есть шанс оторваться от старика. Гонда вспомнил кроссы в парке под Мюнхеном. Не зря же он лил пот, черт возьми. Но сказывалось двухнедельное сидение в схроне. Прерывистое, сбивчивое дыхание отнимало у мышц силы.

Гонда слышал отдаленный топот, приглушенный прошлогодней листвой, и старался держаться за широкими, в два обхвата, грабами, но не оглядывался, боясь потерять бесценные секунды.

Их разделяла какая-нибудь сотня метров. Ива не стрелял, берег последний патрон. Не стрелял и Гонда – одной правой рукой на бегу никак не мог перезарядить пистолет, левая же не слушалась, повиснув безжизненной плетью вдоль тела.

«Еще немного, и я достану его, достану. Он ранен...» – догадался старшина, все убыстряя и без того бешеный темп бега.

И вдруг... Вмиг приподняло его и бросило. Ни боли, ни страха. Какая-то дремотная мягкость. И, сверкнув, погасла мысль: «Так вот она какая, смерть». И тотчас почти из небытия, как из вязкого утреннего тумана, появился отец, Степан Евдокимович Недозор. Черные глаза вприщур. И смеющееся лицо его как бы говорило: «День мой – век мой!»

«К чему это?» – забилась в мозгу Ивы тревожная мысль, и он вдруг понял, что жив и не пуля это вовсе ударила и бросила его на землю. В сердце что-то оборвалось и зазвенело долгой пронзительной болью. Боль несла гибель. Расцепив сведенные судорогой руки, прижатые к груди, Ива лихорадочно зашарил по карманам – он искал лекарства. И оттого, что так долго не мог найти его, старшину бросило в озноб. Недозор сейчас не страшился смерти. Лекарства нужны были, чтобы продлить жизнь ровно настолько, сколько потребует последнее, может быть, самое важное дело, которое должен был совершить Ива.

Лекарства отыскались в боковом кармане пиджака. Он высыпал из узенькой пробирки на ладонь крошечные белые шарики и положил под язык сразу три штуки. Потом, когда они растаяли, еще три. Лекарство ударило в голову, словно бы даже обожгло мозг, но Ива знал, что так оно и должно быть и скоро он сможет вздохнуть полной грудью.

«На войне как на войне», – подумал Недозор и вдруг увидел себя на раскаленном июльском поле и услышал стригущие землю пулеметные очереди. Его батальон лежит за железнодорожной насыпью, и он один посреди поля, а из дота с холма бьет крупнокалиберный пулемет, и только чудо спасает пока человека. Он вскакивает и бежит к холму зигзагом, сбивая пулеметчиков с прицела. Сзади грохочет выстрелами железнодорожная насыпь. Пули и мины взвихривают перед дотом белую песчаную пыль, и, прикрытый этой пылью, как дымовой завесой, он снова бросается к подножию холма, тяжело хватая воздух воспаленным ртом.

Старшина вспомнил, как командир полка обратился именно к нему, сержанту взвода разведки Иве Недозору. А случилось такое в боях за Левобережную Украину. Тщательно замаскированный немецкий дот обнаружил себя в последнюю минуту, когда полк брал одну из тех господствующих безымянных высот, которые за время войны никак не удавалось взять малой кровью.

Дот бомбили наши «илы», стволы десятков орудий раскалились от стрельбы по вершине холма. Дот же был как заколдованный, а может быть, немцы не пожалели бетона и стали, чтобы побольше пролилось славянской кровушки за выход к Днепру.

«Ну, граница, – сказал подполковник, – на тебя надежда. Взорвешь дот – к ордену представлю».

«К ордену необязательно, – тихо молвил тогда Недозор, – а вот огоньком прикройте, чтобы фрица с прицела сбить».

Весь батальон вел огонь по амбразуре дота. Связку толовых шашек тащил в вещмешке сержант Недозор – запалы держал в беремечке под гимнастеркой, чтобы не зацепило пулей.

И не полз, а стелился худенький сержант последние двести метров по прошлогоднему жнивью. И каждый полынный куст был ему броней и укрытием. Может, и спасло его тогда от пули неровно вспаханное танками поле.

Горел уже сложенный Ивой костерок из сухих веток, что развел он под одиноко стоящей сосенкой, занималась уже кора на деревце, а старшине все виделась белесая, изрытая танковыми гусеницами земля того бесконечного солдатского поля и слышались глухие удары свинца об эту землю. Он как бы вновь ощутил и полынную горечь во рту, и жар полуденного, ослепительно белого солнца, и свое хриплое, страшное дыхание.

...У него еще хватило сил отползти от сосенки, но он уже не услышал того, что сказал или собирался сказать:

– Прости меня, лес...

Капитан Стриженой

«Почему я бегу? – думал Стриженой. – Нужно заставить себя идти спокойно: сосна потушена, Недозора отвезли в больницу. Барс взял след, Поважный в курсе всех дел, а я бегу. Я бегу потому, что нарушитель – Гонда и он повернул к границе. Я боюсь, что он снова канет в этих озерцах и болотцах, зароется в другую нору – схрон и бог весть сколько будет там отсиживаться».

Капитан вспомнил лежащего навзничь Недозора, его бледное заострившееся лицо с пепельными подглазьями, и в который уже раз повторил про себя лаконичный текст записки, нацарапанной карандашом на газетном клочке и намертво зажатой в кулаке: «Товарищу капитану Стриженому. Мною по дороге к росстани в Черном бору опознан Иохим Гонда. У него что-то с лицом. Преследовал врага, пока мог. Ранил его, но не знаю куда. Уходит на север, думаю, к шоссейке. Все. Прощайте. Сосну поджигаю, чтобы пришли люди и нашли меня. Недозор».

Стриженой скрипнул зубами. Его не покидало странное ощущение не своего тела. Оно словно слегка закаменело, стало жестким и непослушным.

С того момента, как нашли старшину и потушили пожар, капитан думал о Недозоре. Он вспоминал его в разные годы и в разных ситуациях, немного ворчливого, как многие пожилые люди, порой по-детски застенчивого и безмерно доброго к солдатам-первогодкам, и догадывался, за что любили его пограничники. Он всех их встречал и провожал как собственных детей.

Капитан поймал себя на мысли, что и сам думает о Недозоре как о близком, родном человеке.

Граница – это люди. Старшина Недозор умел создавать людей границы. И он был предан ей до конца. Не эту ли преданность чувствовали немного растерянные парни, прибывшие на пополнение, когда старшина выстраивал их на заставском дворе? Он проникал в каждого нового человека так, словно тот был чем-то необыкновенно интересен. Он открывал таланты и характеры. Кто был лучший следопыт отряда Глеб Гомозков до встречи с Недозором? Хулиганистый, разбитной парнишка с непомерно развитым честолюбием. Старшина разглядел в нем призвание следопыта, особое чутье, догадку на след, трогательную и властную любовь к животным.

А он, Андрей Стриженой, разве не учился сам у Ивы Степановича выдержке и терпению, доброте и строгости? И всем тонкостям пограничного дела, которым невозможно обучить ни в одной высшей школе.

– ..."Атлас", «Атлас», я – «Сорочь», я – «Сорочь».