Адъютант его превосходительства, стр. 95

— Я все знаю, — снова сказал Юра. — И про Семена Алексеевича, и про Фролова… Он сегодня приходил… к вам…

Кольцов положил руку Юре на голову, ласково взъерошил ему волосы.

— Нат Пинкертон, — задумчиво, по-доброму, сказал он, и это было как бы ответом на Юрин вопрос.

— Но почему вы, офицер, адъютант командующего, — вдруг… — Юра приподнялся на локоть. — Или вы вовсе и не офицер?

— Что? Тогда было бы все понятно? Захотел отнять у других то, чего сам не имел?.. Нет, Юра, я действительно офицер, хотя и не дворянин. И награды мои заработаны в бою кровью и риском. И передо мною открывалась дорога в дворянское общество… Но я не мог быть сытым, когда вокруг столько голодных. Я не мог быть счастливым среди несчастных… Я хочу, чтобы все были сыты и все были счастливы… Понимаешь? Все! Я хочу помочь… нет, не Владимиру Зеноновичу, хотя он, вероятно, и неплохой человек!.. — растолковывал он Юре свою правду. Правде дети больше всего верят, потому что для них правда — это жизнь.

— Он очень хороший! — восторженно произнёс Юра.

— Мне он тоже нравится. И я вовсе не против него. Но я против того, что он хочет сделать! — старался быть понятным Юре Кольцов.

— А что он хочет сделать? — встрепенулся Юра, испытывая непередаваемую благодарность к Кольцову за то, что тот ведёт с ним прямой, мужской разговор.

— Он хочет, чтоб все осталось так, как было тысячи и тысячи лет. Чтоб одни трудились, обречённые на убогое существование, а другие пожинали плоды чужого труда… Вот я и хочу помочь не Владимиру Зеноновичу и не Николаю Григорьевичу, а, скажем, тому садовнику, который выращивал ваш сад…

— Да-да! Вы ему помогите! Этот садовник вместе с другими такими же спалил наш дом. Помогите, помогите ему! — взорвался Юра, несколько уязвлённый последней фразой.

— Ты должен его простить, — негромко сказал Кольцов, внимательно поглядев на Юру.

— Простить?

— Да, простить. Они это сделали от гнева. Но поверь, они не злобные люди.

— Мы им никогда ничего плохого не сделали.

— А хорошего?

Юра промолчал.

— Вот видишь, тоже ничего. Зато они — вам только хорошее делали. Вот дом построили. Хороший, должно быть, дом. А сами жили ты знаешь где. Хлеб вам растили. А сами голодали. И так из года в год… из века в век… Несправедливо? Несправедливо. Вот они и озлобились. На папу твоего. На Владимира Зеноновича…

— И вы хотите…

— Хочу… как бы тебе объяснить… чтоб кто-то строил дом…

— Для кого?

— Для тебя, для меня, для всех. А кто-то ухаживал бы за садом…

— За чьим садом? — переспросил, внезапно успокаиваясь, Юра.

— Ну… сад тоже будет принадлежать всем, — популярно объяснял Павел Андреевич — он был доволен, что Юра задаёт вопросы.

— А если я захочу иметь свой сад?

— Но он ведь и будет твой. И сад, и дом, и земля…

— Так не бывает.

— Да, так не было… И тогда, понимаешь, никто не будет ни на кого злобу копить. Не из-за чего будет. То есть будут, конечно, люди друг на друга обижаться… и обижать друг друга будут… — Здесь голос Кольцова приобрёл истинную силу — ведь он рассказывал о самом заветном. — Но причины будут другие… мелкие… Ты вот полежи и подумай немного… может, и поймёшь того садовника, который спалил ваш дом. Поймёшь и простишь.

Юра молчал. Даже при лунном свете была видна тоненькая, не детская морщинка, появившаяся у него на лбу.

— И быть может, тогда поймёшь и меня… Мне очень важно, чтобы ты меня понял… Я дорожу нашей дружбой.

— Я подумаю, Павел Андреевич, — задумчиво сказал Юра. — Я… постараюсь…

Он ещё долго лежал с открытыми глазами. Ему предстояло решить тот главный вопрос, — с кем быть? — который разрешала вся Россия, и он думал: «И Фролов хочет этого, и Семён Алексеевич. И сражаются они на стороне красных, на стороне тех, кого я считал врагами… Если я останусь с деникинцами, значит, буду против Павла Андреевича, против Фролова и Семена Алексеевича. Но зато буду на стороне Ковалевского и Щукина…»

Юра склонил голову к Кольцову и тихо и сбивчиво заговорил:

— Я не все понимаю, Павел Андреевич!.. Но я не хочу быть со Щукиным и с тем бандитом Мироном, из-за которого умерла моя мама… А он служит у них. Я видел его в Киеве. А на днях видел здесь… со Щукиным… — Он помолчал и добавил: — Я не хочу с ними… Я хочу с вами… Вы мне самый близкий после папы… — и умолк, по-мальчишески сердито устыдившись своего признания.

Кольцов прижал к себе Юрину голову.

— Мы — взрослые люди, Юра! И давно дружим! Я хочу получить от тебя ответ на крайне важный вопрос не только для меня, — серьёзно продолжал Кольцов. — Я могу рассчитывать на твоё молчание?.. Могу ничего не опасаться?..

— Да, — твёрдо сказал Юра. — Я обещаю!..

И они ещё долго сидели рядом, молча, на Юриной кровати — взрослый, живущий все время, как сжатая пружина, и мальчик, который хотел и мог верить только сильному и правому. Кольцов первым прервал молчание, негромко попросил:

— Расскажи мне об этом человеке… о Мироне… подробно…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Кассу вокзала осаждала возбуждённая, нетерпеливая толпа. Обвешанные узлами и торбами мешочники, юркие, с чемоданами в руках, потёртые спекулянты, озлобленные солдаты со скатками на плечах совали в окошко мятые деньги и умоляюще просили или грозно требовали билет. И слышали в ответ бесстрастно-категоричное:

— Билетов нет и не будет!

Мирон Осадчий, с распаренным от спешки лицом, усердно работая локтями, с трудом протиснулся к кассе и с видом нагловатого превосходства просунул в окошко полученную от Щукина записку и деньги. Толпа замерла. Толпа ждала, уставясь в непроницаемое окошко. В ответ на записку рука из кассы торопливо выложила Мирону билет и выплеснулся подобострастный, почти елейный голос:

— Пожалуйте-с!

Толпа негодующе зашумела не то на Мирона, не то на кассира и снова начала приступом, гудя и переругиваясь, брать кассу. Мирон едва выбрался из этой свалки.

Времени до прихода поезда оставалось ещё много, и он скучающей походкой прошёлся по перрону. Свернул к пивнушке. Рукавом смахнул со стойки рыбьи кости и застарелую шелуху от обглоданных раков, угрюмо потребовал:

— Налей-ка!

Расстегнув поддёвку, Мирон огляделся вокруг, радуясь хорошему дню и удачливой своей жизни. Все сложилось у него как нельзя лучше — не погиб тогда, в банде у Ангела, и своевременно нашёл других хозяев… «Ну чем не житуха, — думал Осадчий, с удовольствием ощущая в кармане внушительную пачку денег. — Они — тьфу-тьфу, не сглазить бы! — хорошо платят. Чистоганом. А риск-то по нынешним временам невеликий. Чего греха таить, разве это риск? Вот у кого рисковая жизнь — так это у солдат».

Мысли у Мирона были приятные, сытые — круглые! — сами катятся в мозгу. Мысли-самокаты. И хорошо ему от них, от спокойного предосеннего солнышка, оттого что скоро уезжает. Плохо, не с кем словом перемолвиться… Но и тут повезло Мирону — появился человек в брезентовом пыльнике и купеческом картузе. Остановился рядом с Мироном с кружкой вздыбленного пеной пива. «Из спекулянтов, должно! — намётанным глазом определил Осадчий. — Вон и таранку загодя приготовленную достал из кармана». А человек постучал таранкой по стойке и принялся за пиво. Десятки глаз с вожделением посмотрели на таранку. Но человек в пыльнике выделил только его, Мирона, и великодушно протянул половину жирной, красновато светящейся на солнце рыбины.

— Мне? — несказанно удивился обрадованный Мирон и с уважением добавил: — Премного благодарен.

Они стояли за стойкой, неторопливо грызли таранку, лениво тянули пиво, добродушно поглядывая друг на друга. И Мирон даже начал испытывать к этому человеку какое-то свойское расположение.

— Смотрю, вы вроде бы местный? — отдувая от края кружки пену, полюбопытствовал сосед.

— А что? — со сразу проснувшейся насторожённостью отозвался Осадчий.

— Да нет, ничего… поиздержался малость в дороге… Хотел бы… — Наклонившись к самому уху Мирона и оглядевшись по сторонам, человек доверительно прошептал: — Хотел бы кое-что продать…