Братья Карамазовы (др. изд.), стр. 114

Ножки тонки, бока звонки,
Хвостик закорючкой.

Но Грушенька махнула на него платочком и отогнала его:

— Ш-шь! Митя, что ж нейдут? Пусть все придут… смотреть. Позови и тех, запертых… За что ты их запер? Скажи им, что я пляшу, пусть и они смотрят, как я пляшу…

Митя с пьяным размахом подошел к запертой двери и начал стучать к панам кулаком.

— Эй вы… Подвысоцкие! Выходите, она плясать хочет, вас зовет.

— Лайдак! — прокричал в ответ который-то из панов.

— А ты подлайдак! Мелкий ты подлеченочек; вот ты кто.

— Перестали бы вы над Польшей-то насмехаться, — сентенциозно заметил Калганов, тоже не под силу себе охмелевший.

— Молчи, мальчик! Если я ему сказал подлеца, не значит, что я всей Польше сказал подлеца. Не составляет один лайдак Польши. Молчи, хорошенький мальчик, конфетку кушай.

— Ах какие! Точно они не люди. Чего они не хотят мириться? — сказала Грушенька и вышла плясать. Хор грянул: «Ах вы сени мои сени». Грушенька закинула было головку, полуоткрыла губки, улыбнулась, махнула было платочком и вдруг, сильно покачнувшись на месте, стала посреди комнаты в недоумении.

— Слаба… — проговорила она измученным каким-то голосом, — простите, слаба, не могу… Виновата…

Она поклонилась хору, затем принялась кланяться на все четыре стороны поочередно:

— Виновата… Простите…

— Подпила, барынька, подпила хорошенькая барынька, — раздавались голоса.

— Оне напились-с, — разъяснял хихикая девушкам Максимов.

— Митя, отведи меня… возьми меня, Митя, — в бессилии проговорила Грушенька. Митя кинулся к ней, схватил ее на руки и побежал со своею драгоценною добычей за занавески. «Ну, уж я теперь уйду», подумал Калганов, и, выйдя из голубой комнаты, притворил за собою обе половинки дверей. Но пир в зале гремел и продолжался, загремел еще пуще. Митя положил Грушеньку на кровать и впился в ее губы поцелуем.

— Не трогай меня… — молящим голосом пролепетала она ему, — не трогай пока не твоя… Сказала, что твоя, а ты не трогай… пощади… При тех, подле тех нельзя. Он тут. Гнусно здесь…

— Послушен! Не мыслю… благоговею!.. — бормотал Митя. — Да, гнусно здесь, о, презренно. — И, не выпуская ее из объятий, он опустился подле кровати на пол, на колена.

— Я знаю, ты хоть и зверь, а ты благородный, — тяжело выговаривала Грушенька: — надо, чтоб это честно… впредь будет честно… и чтоб и мы были честные, чтоб и мы были добрые, не звери, а добрые… Увези меня, увези далеко, слышишь… Я здесь не хочу, а чтобы далеко, далеко…

— О да, да, непременно! — сжимал ее в объятиях Митя, — увезу тебя, улетим… О, всю жизнь за один год отдам сейчас, чтобы только не знать про эту кровь!

— Какая кровь? — в недоумении переговорила Грушенька.

— Ничего! — проскрежетал Митя. — Груша, ты хочешь, чтобы честно, а я вор. Я у Катьки деньги украл… Позор, позор!

— У Катьки? Это у барышни? Нет, ты не украл. Отдай ей, у меня возьми… Что кричишь? Теперь все мое — твое. Что нам деньги? Мы их и без того прокутим… Таковские чтобы не прокутили. А мы пойдем с тобою лучше землю пахать. Я землю вот этими руками скрести хочу. Трудиться надо, слышишь? Алеша приказал. Я не любовница тебе буду. я тебе верная буду, раба твоя буду, работать на тебя буду. Мы к барышне сходим и поклонимся оба, чтобы простила, и уедем. А не простит, мы и так уедем. А ты деньги ей снеси, а меня люби… А ее не люби. Больше ее не люби. А полюбишь, я ее задушу… Я ей оба глаза иголкой выколю…

— Тебя люблю, тебя одну, в Сибири буду любить…

— Зачем в Сибирь? А что ж, и в Сибирь, коли хочешь, все равно… работать будем… в Сибири снег… Я по снегу люблю ехать… и чтобы колокольчик был… Слышишь, звенит колокольчик… Где это звенит колокольчик? Едут какие-то… вот и перестал звенеть.

Она в бессилии закрыла глаза и вдруг как бы заснула на одну минуту. Колокольчик в самом деле звенел где-то в отдалении и вдруг перестал звенеть. Митя склонился головою к ней на грудь. Он не заметил, как перестал звенеть колокольчик, но не заметил и того, как вдруг перестали и песни, и на место песен и пьяного гама во всем доме воцарилась как бы внезапно мертвая тишина, Грушенька открыла глаза.

— Что это, я спала? Да… колокольчик… Я спала и сон видела: будто я еду, по снегу… колокольчик звенит, а я дремлю. С милым человеком, с тобою еду будто. И далеко-далеко… Обнимала-целовала тебя, прижималась к тебе, холодно будто мне, а снег-то блестит… Знаешь, коли ночью снег блестит, а месяц глядит, и точно я где не на земле… Проснулась, а милый-то подле, как хорошо…

— Подле, — бормотал Митя, целуя ее платье, грудь, руки. И вдруг ему показалось что-то странное: показалось ему. что она глядит прямо пред собой, но не на него, не в лицо ему, а поверх его головы, пристально и до странности неподвижно. Удивление вдруг выразилось в ее лице, почти испуг.

— Митя, кто это оттуда глядит сюда к нам? — прошептала она вдруг. Митя обернулся и увидел, что в самом деле кто-то раздвинул занавеску и их как бы высматривает. Да и не один как будто. Он вскочил и быстро ступил к смотревшему.

— Сюда, пожалуйте к нам сюда, — не громко, но твердо и настойчиво проговорил ему чей-то голос.

Митя выступил из-за занавески и стал неподвижно. Вся комната была полна людьми, но не давешними, а совсем новыми. Мгновенный озноб пробежал по спине его, и он вздрогнул. Всех этих людей он узнал в один миг. Вот этот высокий и дебелый старик, в пальто и с фуражкой с кокардой — это исправник, Михаил Макарыч. А этот «чахоточный» опрятный щеголь, «всегда в таких вычищенных сапогах» — это товарищ прокурора. «У него хронометр в четыреста рублей есть, он показывал». А этот молоденький, маленький, в очках… Митя вот только фамилию его позабыл, но он знает и его, видел: это следователь, судебный следователь, «из Правоведения», недавно приехал. А этот вот — становой, Маврикий Маврикич, этого-то уж он знает, знакомый человек. Ну, а эти с бляхами, эти зачем же? И еще двое каких-то, мужики… А вот там в дверях Калганов и Трифон Борисыч…

— Господа… Что это вы, господа? — проговорил было Митя, но вдруг, как бы вне себя, как бы не сам собой, воскликнул громко, во весь голос:

— По-ни-маю!

Молодой человек в очках вдруг выдвинулся вперед и, подступив к Мите, начал, хоть и осанисто, но немного как бы торопясь:

— Мы имеем к вам… одним словом, я вас попрошу сюда, вот сюда, к дивану… Существует настоятельная необходимость с вами объясниться.

— Старик! — вскричал Митя в исступлении, — старик и его кровь!.. По-ни-маю!

И как подкошенный сел, словно упал, на подле стоявший стул.

— Понимаешь? Понял! Отцеубийца и изверг, кровь старика-отца твоего вопиет за тобою! — заревел внезапно, подступая к Мите, старик-исправник. Он был вне себя, побагровел и весь так и трясся.

— Но это невозможно! — вскричал маленький молодой человечек. — Михаил Макарыч, Михаил Макарыч! Это не так, не так-с!.. Прошу позволить мне одному говорить… Я никак не мог предположить от вас подобного эпизода…

— Но ведь это же бред, господа, бред! — восклицал исправник, — посмотрите на него: ночью, пьяный, с беспутною девкой и в крови отца своего… Бред! бред!

— Я вас изо всех сил попрошу, голубчик, Михаил Макарыч, на сей раз удержать ваши чувства, — зашептал было скороговоркой старику товарищ прокурора, — иначе я принужден буду принять…

Но маленький следователь не дал докончить; он обратился к Мите, и твердо, громко и важно произнес:

— Господин отставной поручик Карамазов, я должен вам объявить, что вы обвиняетесь в убийстве отца вашего, Федора Павловича Карамазова, происшедшем в эту ночь…

Он что-то и еще сказал, тоже и прокурор как будто что-то ввернул, но Митя хоть и слушал, но уже не понимал их. Он диким взглядом озирал их всех…

КНИГА ДЕВЯТАЯ

«ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ СЛЕДСТВИЕ»

I. Начало карьеры чиновника Перхотина.

Петр Ильич Перхотин, которого мы оставили стучащимся изо всей силы в крепкие запертые ворота дома купчихи Морозовой, кончил разумеется тем, что наконец достучался. Заслышав такой неистовый стук в ворота, Феня, столь напуганная часа два назад и все еще от волнения и «думы» не решавшаяся лечь спать, была испугана теперь вновь почти до истерики: ей вообразилось, что стучится опять Дмитрий Федорович (несмотря на то, что сама же видела, как он уехал), потому что стучаться так «дерзко» никто не мог кроме его. Она бросилась к проснувшемуся дворнику, уже шедшему на стук к воротам, и стала было молить его, чтобы не впускал. Но дворник опросил стучавшегося и, узнав, кто он и что хочет он видеть Феодосью Марковну по весьма важному делу, отпереть ему наконец решился. Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню, при чем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: «И кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» восклицала Феня, очевидно, сама создавшая этот ужасный факт в своем расстроенном воображении. Но окровавленные руки видел и сам Петр Ильич, хотя с них и не капало, и сам их помогал отмывать, да и не в том был вопрос, скоро ль они высохли, а в том, куда именно бегал с пестиком Дмитрий Федорович, то есть наверно ли к Федору Павловичу, и из чего это можно столь решительно заключить? На этом пункте Петр Ильич настаивал обстоятельно и хотя в результате твердо ничего не узнал, но все же вынес почти убеждение, что никуда Дмитрий Федорович и бегать не мог, как в дом родителя, и что стало быть там непременно должно было нечто произойти. «А когда он воротился, — с волнением прибавила Феня, — и я призналась ему во всем, то стала я его расспрашивать: отчего у вас, голубчик, Дмитрий Федорович, в крови обе руки, то он будто бы ей так и ответил: что это кровь человеческая и что он только что сейчас человека убил, — так и признался, так мне во всем тут и покаялся, да вдруг и выбежал как сумасшедший. Я села да и стала думать: куда это он теперь как сумасшедший побежал? Поедет в Мокрое, думаю, и убьет там барыню. Выбежала я этта его молить, чтобы барыню не убивал, к нему на квартиру, да у Плотниковых лавки смотрю и вижу, что он уж отъезжает и что руки уж у него не в крови» (Феня это заметила и запомнила.) Старуха, бабушка Фени, сколько могла, подтвердила все показания своей внучки. Расспросив еще кой-о-чем, Петр Ильич вышел из дома еще в большем волнении и беспокойстве, чем как вошел в него.