Эдинбургская темница, стр. 69

– В конце концов, Джини, все равно толком не узнаешь, кто умер, кто жив, а кто в стране фей. Ну, да уж это совсем иное дело. Мой ребеночек умер, его похоронили, это все знают, – а только это ничего еще не значит. Я его и до этого раз сто на коленях держала и потом столько же, когда его уже похоронили, а раз так – значит, он вовсе и не умер. – Внезапно какая-то осознанная мысль вкралась в ее безумные представления, и она разразилась плачем и восклицаниями: – Горе мне, горе мне! Горе мне!

Так, всхлипывая и жалуясь, она наконец заснула, тяжело дыша во сне и предоставив Джини полную возможность оглядеться вокруг и предаться своим грустным размышлениям.

ГЛАВА XXX

Вяжи ее скорее! Да покрепче!

Не дай строптивой пленнице сбежать!

Флетчер

Посмотрев на слабо освещенное окно в надежде, что ей удастся совершить оттуда побег, Джини поняла, что об этом нечего и думать: оно находилось высоко в стене и было настолько узким, что если бы она даже и добралась до него, то не смогла бы протиснуться в узкое отверстие. Неудачная попытка побега могла привести лишь к тому, что к ней стали бы относиться гораздо хуже, чем сейчас, и поэтому она решила выждать удобный случай, прежде чем подвергать себя такому риску. С этой целью Джини тщательно осмотрела обветшалую глинобитную перегородку, отделявшую жалкую нишу, в которой она сейчас находилась; от остальной части хибарки. В перегородке, гнилой и трухлявой, было много трещин и щелей; осторожно и бесшумно расширив пальцами одну из них, Джини отчетливо увидела старую фурию и высокого грабителя, которого она называла Левиттом, сидевших у потухшего очага и занятых, очевидно, каким-то важным разговором. В первое мгновение Джини содрогнулась от ужаса при виде этой сцены: черты старухи, отвратительные и застывшие, выражали неукротимую злобу и закоренелый порок; лицо ее компаньона, само по себе, может, и не такое отталкивающее, было отмечено следами дурных привычек и преступной профессии.

– Но я вспомнила, – говорила впоследствии Джини, – как мой дорогой отец рассказывал нам в зимние вечера о тех временах, когда он находился в заточении с блаженным мучеником мистером Джеймсом Ренуиком, кто поднял упавшее знамя нашей истинной, реформированной шотландской церкви после того, как достойный и прославленный Дэниел Камерон, наш последний благословенный знаменосец, был сражен мечами нечестивцев в Эрсмосе; вспомнила я и про то, как сердца даже самых неисправимых преступников и убийц, с кем они были заключены, смягчились как воск, когда они услышали слова их праведной веры. И я подумала, что тот, кто помог им в беде, не оставит и меня без помощи и укажет мне как и когда избавиться от тех пут, в которые я попала. Мысленно я повторила слова блаженного псалмопевца в сорок втором и сорок третьем псалмах Священного писания: «Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься? Уповай на Бога, ибо я буду славить его, Спасителя моего и Бога моего».

Укрепив свой разум, от природы спокойный, твердый и уравновешенный, этими религиозными рассуждениями, бедная пленница смогла уловить и понять большую часть знаменательного разговора, который вели те, в чьи руки она попала; правда, задача была не из легких, ибо они говорили приглушенными голосами, прибегали иногда к воровскому жаргону, совершенно непонятному для Джини, и дополняли свои отрывистые фразы различными жестами и знаками, обычными для людей преступных профессий.

Разговор начал мужчина:

– Теперь ты видишь, почтеннейшая, что я друзьям не изменяю. Я не забыл, что это ты помогла мне дать тягу из камеры Йоркской тюрьмы, и поэтому-то я сейчас и помогаю тебе и даже вопросов не задаю; я знаю, что за услугу платят услугой. Но теперь, когда эта луженая глотка Мэдж утихомирилась, а безмозглый наш висельник шлепает за старой кобылой, ты должна выложить мне все как есть начистоту, потому что провалиться мне на этом месте, если я трону девчонку или дам ее в обиду, раз у нее есть пропуск Джима Рэта.

– Ты парень честный, Фрэнк, – сказала старуха, – да больно мягкотел для нашего дела; твое нежное сердце тебя до добра не доведет. Ты так и до виселицы докатишься, помяни мое слово, – а все потому, что какой-нибудь олух, кого ты вовремя не полоснешь по глотке, донесет на тебя.

– Ну уж, не завирайся, старуха, – ответил грабитель, – я знавал не одного молодчика, который в первое же лето как вышел на большую дорогу, так сразу и попался, а все потому, что был больно падок на нож. И потом мне хочется хоть годика два на совести ничего не иметь. Словом, живо выкладывай, в чем тут дело и какая тебе нужна помощь, но подлостей от меня не жди.

– Да ты и сам знаешь, в чем тут дело, Фрэнк. Но раньше хлебни-ка вот отсюда: чистая голландская!

Она достала из кармана флягу и налила ему большую чашку, которую тот сразу же осушил, заметив:

– Водка что надо, первый сорт.

– Так вот, Фрэнк, ты должен знать, что… Выпей еще немного для храбрости.

– Ну нет, хватит. Коли женщина толкает тебя на какую-то подлость, она всегда раньше угощает водкой. Плевать мне на пьяную храбрость. Уж коли я что и сделаю, – так в трезвом виде, так оно вернее будет.

– Ну так вот, ты же знаешь, – снова начала старуха, больше не пытаясь задобрить его, – что эта девка идет в Лондон.

После этого Джини удалось уловить только еще одно слово – «сестра».

Грабитель ответил громче:

– Это верно. А тебе-то, черт возьми, что до этого за дело?

– Значит, есть дело, коли говорю. Если на той потаскушке не затянут петли, этот болван женится на ней.

– Ну и пусть себе женится. Кому какое дело до этого?

– Кому, балда, дело? Мне дело, вот кому! Да я скорее своими руками задушу ее, чем допущу, чтобы она заняла место Мэдж.

– Место Мэдж? Да ты что, ослепла, что ли? Да чего ради будет он жениться на этой идиотке Мэдж? Вот так помер, нечего сказать, – жениться на Мэдж Уайлдфайр! Ха! Ха! Ха!

– Заткнись ты, душегуб окаянный, побирушка, вор прирожденный! – вскипела карга. – Пусть не женится на Мэдж, но тогда и другой ему не видать! Нет, никто не будет его женой – это место моей дочке принадлежит! Да! Это из-за него она сумасшедшая, а я нищая! Но и я кое-что о нем знаю – такое знаю, что его тут же вздернут, будь он хоть о семи головах! Да, да, все про него знаю, все, все! И его вздернут, вздернут, вздернут!

Злорадно улыбаясь, она твердила эти страшные слова, словно бес, одержимый местью.

– Так что же ты не вздернешь его, не вздернешь его, не вздернешь его? – спросил Фрэнк, с презрением передразнивая ее. – В этом было бы больше проку, чем мстить двум девчонкам, не причинившим тебе и твоей дочери никакого зла!

– Никакого зла? – повторила старуха. – А вдруг он женится на этой арестантке, если ее выпустят оттуда?

– Но ведь он все равно никогда не женится на пташке из твоего выводка; чего же ради ты так кипятишься? – спросил снова грабитель, пожимая плечами. – Если можно было бы чего-то добиться, я бы уж так и быть, влез в это дело, но пакостить без всякой цели не стану.

– А месть, по-твоему, не цель? – спросила ведьма. – Месть это самый лакомый кусочек из всех блюд, что готовят в аду!

– Пусть дьявол и жрет этот кусочек, – ответил грабитель, – а мне, черт возьми, не по вкусу соус к этому блюду.

– Месть! – продолжала старуха. – Да это самая лучшая награда, которой удостаивает нас дьявол за наши труды в этом и в том мире. Сколько сил я потратила на нее, сколько мук натерпелась и грехов натворила, и я добьюсь своего, добьюсь во что бы то ни стало, а если нет – значит, нет справедливости ни в небесах, ни в преисподней.

Левитт зажег трубку и с невозмутимым видом слушал неистовые и мстительные откровения старой фурии. Образ жизни, который он вел, настолько ожесточил его, что он не возмущался ими, а равнодушие и, возможно, природная тупость мешали ему уловить скрытую в них неукротимую ярость.

– Послушай, мамаша, – сказал он после паузы, – если уж ты так загорелась местью, то и вымещала бы ее на самом парне.