Машенька, стр. 12

— Лу… лучше, — выдохнул старик.

— Сидите совсем спокойно, — сказал Ганин. — Сейчас все пройдет.

Подтягин дышал и мычал, шевеля крупными кривыми пальцами босых ног. Ганин прикрыл его одеялом, дал ему выпить воды, отворил пошире окно.

— Не мог… дышать, — с трудом проговорил Подтягин. — Не мог к вам войти… так ослаб. Один… — не хотел умирать.

— Сидите смирно, Антон Сергеевич. Скоро день. Позовем доктора.

Подтягин медленно потер лоб рукой, задышал ровнее.

— Миновало, — сказал он. — На время миновало. У меня все капли вышли. Потому было так худо.

— И капель купим. Хотите перебраться ко мне на постель?..

— Нет… Я посижу и пойду к себе. Миновало. А завтра утром…

— Отложим до пятницы, — сказал Ганин. — Виза не убежит.

Подтягин облизал толстым, пупырчатым языком засохшие губы:

— Меня в Париже давно ждут, Левушка. А у племянницы нет денег выслать мне на дорогу. Эх-ма…

Ганин сел на подоконник (и мельком подумал: «Я так сидел совсем недавно, но где?» И вдруг вспомнил — цветную глубину беседки, белый откидной столик, дырку на носке).

— Потушите, пожалуйста, свет, голубчик, — попросил Подтягин. — Больно глазам.

В полутьме все показалось очень странным: и шум первых поездов, и эта большая седая тень в кресле, и блеск пролитой воды на полу. И все это было гораздо таинственнее и смутнее той бессмертной действительности, которой жил Ганин.

IX

Утром Колин заваривал для Горноцветова чай. В этот четверг Горноцветов должен был рано поехать за город, чтобы повидать балерину, набиравшую труппу, и потому все в доме еще спали, когда Колин, в необыкновенно грязном японском халатике и в потрепанных ботинках на босу ногу, поплелся в кухню за кипятком. Его круглое, неумное, очень русское лицо, со вздернутым носом и синими томными глазами (сам он думал, что похож на верленовского «полу-пьерро, полу-гаврош», было помято и лоснилось, белокурые волосы, еще не причесанные на косой ряд, падали поперек лба, свободные шнурки ботинок со звуком мелкого дождя похлестывали об пол. Он по-женски надувал губы, возясь с чайником, а потом стал что-то мурлыкать, тихо и сосредоточенно. Гроноцветов кончал одеваться, завязывал бантиком пятнистый галстук перед зеркалом, сердясь на прыщ, только что срезанный при бритье и теперь сочащийся желтой кровью сквозь плотный слой пудры. Лицо у него было темное, очень правильное, длинные загнутые ресницы придавали его карим глазам ясное, невинное выраженье, черные короткие волосы слегка курчавились, он по-кучерски брил сзади шею и отпускал бачки, которые двумя темными полосками загибались вдоль ушей. Был он, как и его приятель, невысокого роста, очень тощий, с прекрасно развитыми мускулами ног, но узенький в груди и в плечах.

Они подружились сравнительно недавно, танцевали в русском кабаре где-то на Балканах и месяца два тому назад приехали в Берлин в поисках театральной фортуны. Особый оттенок, таинственная жеманность несколько отделяла их от остальных пансионеров, но, говоря по совести, нельзя было порицать голубиное счастье этой безобидной четы.

Колин, после ухода друга, оставшись один в неубранной комнате, открыл прибор для отделки ногтей и, вполголоса напевая, стал подрезывать себе заусенцы. Чрезмерной чистоплотностью он не отличался, зато ногти держал в отменном порядке.

В комнате тяжело пахло ориганом и потом; в мыльной воде плавал пучок волос, выдернутых из гребешка. По стенам поднимали ножку балетные снимки; на столе лежал большой раскрытый веер и рядом с ним — грязный крахмальный воротничок.

Колин, полюбовавшись на пунцоватый блеск вычищенных ногтей, тщательно вымыл руки, натер лицо и шею туалетной водой, душистой до тошноты, скинув халат, прошелся нагишом на пуантах, подпрыгнул с быстрой ножною трелью, проворно оделся, напудрил нос, подвел глаза и, застегнув на все пуговицы серое, в талию, пальто, пошел прогуляться, ровным движеньем поднимая и опуская конец щегольской тросточки.

Возвращаясь домой к обеду, он обогнал у парадной двери Ганина, который только что покупал в аптеке лекарство для Подтягина. Старик чувствовал себя хорошо, что-то пописывал, ходил по комнате, но Клара, посоветовавшись с Ганиным, решила не пускать его сегодня из дому.

Колин, подоспев сзади, сжал Ганину руку повыше локтя. Тот обернулся:

— А, Колин… хорошо погуляли?

— Алек сегодня уехал, — заговорил Колин, поднимаясь рядом с Ганиным по лестнице. — Я ужасно волнуюсь, получит ли он ангажемент…

— Так, так, — сказал Ганин, который решительно не знал, о чем с ним говорить.

Колин засмеялся:

— А Алферов-то вчера опять застрял в лифте. Теперь лифт не действует…

Он повел набалдашником трости по перилу и посмотрел на Ганина с застенчивой улыбкой:

— Можно у вас посидеть немного? Мне что-то очень скучно сегодня…

«Ну ты, брат, не вздумай со скуки ухаживать за мной», — мысленно огрызнулся Ганин, открывая дверь пансиона, и вслух ответил:

— К сожалению, я сейчас занят. В другой раз.

— Как жаль, — протянул Колин, входя за Ганиным и прикрывая за собой дверь. Дверь не поддалась, кто-то сзади просунул большую, коричневую руку, и оттуда басистый берлинский голос грянул:

— Одно мгновенье, господа.

Ганин и Колин оглянулись. Порог переступил усатый, тучный почтальон.

— Здесь живет герр Алфэров?

— Первая дверь налево, — сказал Ганин.

— Благодарю, — на песенный лад прогудел почтальон и постучался в указанный номер.

Это была телеграмма.

— Что такое? Что такое? Что такое? — судорожно лепетал Алферов, неловкими пальцами развертывая ее. От волненья он не сразу мог прочесть наклеенную ленточку бледных неровных букв: «priedu subbotu 8 utra». Алферов вдруг понял, вздохнул и перекрестился.

— Слава тебе. Господи… Приезжает.

Широко улыбаясь и потирая свои костлявые ляжки, он присел на постель и стал покачиваться взад и вперед. Его водянисто-голубые глаза быстро помигивали, бородка цвета навозца золотилась в косом потоке солнца.

— Зер гут, — бормотал он. — Послезавтра — суббота. Зер гут. Сапоги в каком виде!.. Машенька удивится. Ничего, как-нибудь проживем. Квартирку наймем, дешевенькую. Она уж решит. А пока здесь поживем. Благо: дверь есть между комнатами.

Погодя немного, он вышел в коридор и постучался в соседний номер.

Ганин подумал: «Что это мне сегодня покоя не дают?»

— Вот что, Глеб Львович, — без обиняков начал Алферов, круговым взглядом обводя комнату, — вы когда думаете съехать?

Ганин с раздраженьем посмотрел на него:

— Меня зовут Лев. Постарайтесь запомнить.

— Ведь к субботе съедете? — спросил Алферов и мысленно соображал: «Постель нужно будет иначе. Шкап от проходной двери отставить…»

— Да, съеду, — ответил Ганин и опять, как тогда за обедом, почувствовал острую неловкость.

— Ну вот и отлично, — возбужденно подхватил Алферов. — Простите за беспокойство, Глеб Львович.

И в последний раз окинув взглядом комнату, он со стуком вышел.

— Дурак… — пробормотал Ганин. — К черту его. О чем это я так хорошо думал сейчас… Ах, да… ночь, дождь, белые колонны.

— Лидия Николаевна! Лидия Николаевна! — громко звал маслянистый голос Алферова в коридоре.

«Житья от него нет, — злобно подумал Ганин. — Не буду сегодня здесь обедать. Довольно.»

На улице асфальт отливал лиловым блеском; солнце путалось в колесах автомобилей. Рядом с кабачком был гараж; пройма его ворот зияла темнотой, и оттуда нежно пахнуло карбидом. И этот случайный запах помог Ганину вспомнить еще живее тот русский, дождливый август, тот поток счастья, который тени его берлинской жизни все утро так назойливо прерывали.

Он выходил из светлой усадьбы в черный, журчащий сумрак, зажигал нежный огонь в фонарике велосипеда, — и теперь, когда он случайно вдохнул карбид, все ему вспомнилось сразу: мокрая трава, хлещущая по движущейся икре, по спицам колес, круг молочного света, впивающий и растворяющий тьму, из которой возникали: то морщинистая лужа, то блестящий камешек, то навозом обитые доски моста, то, наконец, вертящаяся калитка, сквозь которую он протискивался, задевая плечом мягкую мокрую листву акаций.