Король, дама, валет, стр. 25

И внезапно что-то случилось.

Одна из барышень, среди танца, крикнула:

– Ах, смотрите, – портьера!

Все глянули, – и действительно портьера на окне странно шевельнулась, переменила складки и в одном месте стала медленно набухать. Одновременно кто-то выключил электричество, и в темноте все заахали и остановились. В темноте странный овал света стал бегать по зале, портьера раздвинулась, и молча появился при зыбком свете человек в маске, в лохмотьях, с трубовидным фонарем в протянутой руке. Кто-то пронзительно вскрикнул. Голос инженера спокойно сказал в темноте: «Держу пари, что это наш милый хозяин», И вдруг, заглушая граммофон, продолжавший играть в темноте, раздался сильный голос Марты. Она закричала так, что некоторые отхлынули к двери, которую пыхтя и животом смеясь, загораживал Вилли. Фигура в маске захрипела и, наводя на Марту фонарик, двинулась вперед. Многие и впрямь испугались, – и Марта, продолжая кричать, холодно отметила, что инженер, стоявший с ней рядом, вдруг заложил руку назад, под смокинг, и что-то как будто вынимает. Тогда, поняв, что значит ее крик, она завопила еще пуще, до непристойности громко, – понукая, улюлюкая…

Франц не выдержал. Он стоял всех ближе к вошедшему и теперь проворной пятерней стащил с его лица отвратительно хрустнувшую маску. Меж тем кто-то, наконец одолев пыхтевшего Вилли, включил свет. Посредине комнаты, в шарфе, в черных лохмотьях стоял Драйер и, помирая со смеху, пошатываясь, приседая, красный, растрепанный, указывал пальцем на Марту. Быстро сообразив, как теперь разрешить свой напускной ужас, она повернулась к мужу.спиной, пожала голым плечом и спокойно подошла к замиравшему граммофону. Он бросился к ней и, смеясь, поцеловал ее в щеку. Франц почувствовал вдруг приступ давно назревавшей тошноты и быстро ушел из залы. За собой он слышал шум, все хохотали, орали, – вероятно толпясь вокруг Драйера, тиская его, тиская… Прижав платок к губам, Франц кинулся в переднюю, рванул дверь уборной. Оттуда огромной бомбой вылетела старуха Грюн и исчезла за поворотом стены. «Боже мой, Боже мой», – приговаривал он, согнувшись вдвое, – и потом, глубоко дыша, брезгливо вытирая рот, пошел медленно обратно. В гостиной он остановился. Зловеще горела широкая елка. Там, дальше, продолжался захлебывающийся шум голосов, ревел граммофон. Вдруг он увидел Марту.

Она быстро к нему подошла, оглядываясь на ходу. Как в дурном сне, пылала электрическая елка. Они были одни в яркой гостиной, а там, за дверью, был шум, гогот, кто-то кричал петухом. 

– Сорвалось, – сказала Марта.

Ее пронзительные глаза были сразу и спереди, и сбоку, и сзади, – так все кружилось. Он спросил, плечом касаясь шуршавшей хвои:

– Что сорвалось?

– Я так больше не могу, – забормотала Марта, меж припадков лающего кашля, – …не могу… И посмотри на себя: ты бледен, как смерть…

Шум за стеной разрастался, близился; уже казалось, – вот эта огромная елка орет всеми своими лампочками.

– …Как смерть, – сказала Марта и закашлялась.

Он опять почувствовал прилив тошноты; шум голосов хлынул, Драйер, с топотом, потный, хохочущий, спасаясь от Грюна и инженера, промчался мимо, за ними другие, – все кричало, гудело, стонало, – и этот хищный шум не умолк в ту ночь; он последовал наутро за Францем, окружал его потом и на улице, и дома, и во сне, и опять наяву. Как будто прорвались в мозгу тайные шлюзы, шумящая темнота помчала, закружила его. И пока он боролся, было еще страшно, – но когда он решился и отдался ревущему бреду – все стало так легко, так странно, почти сладостно. И было по-праздничному пусто на солнечных улицах, было тепло, было мокро, всюду большие лужи, полные рябого неба. К вечеру во всех окнах зажглись елки, – и прошла какая-то женщина в маске рождественского деда, с ватной бородой, – и раздавала какие-то объявления. Он шел и никак не мог сообразить, вчера ли был этот бал у Драйера или третьего дня. Но Марты он с тех пор не видел; значит, должно быть, – вчера. Он прислушался. Да, шум был тут как тут, – но уже ровный, понятный, признанный. «Я больше не могу». Да, она права. Все будет так, как она решит.

Он заторопился, нетерпеливо толкнул калитку, почти бегом бросился к дому. Никогда бы он нынче не пошел сюда, если б не совершенно непреодолимое желание увидеть Марту.

В передней он заметил рыжий чемодан и пару великолепных лыж. В холле друг против друга стояли Драйер и Марта. Он смеялся и быстро говорил; она молча кивала.

– А, Франц! – сказал он, обернувшись, и поймал племянника за пуговицу. – Вот это кстати. Я уезжаю недельки на три.

– Там – лыжи… – вяло проговорил Франц, и сам удивился, что Драйер перестал быть страшен ему.

– Да лыжи. Я еду в Давос.

Он посмотрел на жену и рассмеялся:

– Нет, не приезжай ко мне. Повеселись тут на праздниках. Вот, Франц поведет тебя в театр. Право, моя душа, не сердись, что я тебя не беру. Снег только для мужчин. Этого не изменишь.

– Ты еще опоздаешь на поезд, – сказала Марта. Он посмотрел на часы, кивнул и стал торопливо прощаться. Горничная прибежала сказать, что таксомотор ждет у калитки. Они все вышли в сад. Капало. Марта, без шляпы, в кротовом пальто, шла, покачивая бедрами, соединив рукава. Довольно долго устраивали на крыше автомобиля длинные лыжи. В сторонке Том поедал навоз. Наконец, захлопнулась дверца. Таксомотор двинулся. Франц вяло отметил номер: 22221. Эта неожиданная единица после стольких двоек была странная. Они медленно пошли назад к дому по хрустящей тропе.

– Оттепель, – сказала Марта. – Я уже сегодня кашляю совсем мягко.

Франц подумал и сказал: «Да; но еще будет холодно».

– Возможно, – сказала Марта.

Когда они вошли в пустой дом, у Франца было впечатление, будто они вернулись с похорон.

VIII

Она принялась его учить – упрямо и проникновенно. Стыдясь в начале, и спотыкаясь, и путаясь, он постепенно начинал понимать то, что, почти без слов, почти только мимикой, она внушала ему. Он прислушивался и к ней, и к завывающему звуку, который постоянно, то громче, то тише, ему сопутствовал, – и уже чуял в этом звуке ритмическое требование, и смысл, и правильность. То, чего хотела от него Марта, оказывалось таким простым… Почувствовав, что он это усвоил, она молча кивала, с пристальной улыбкой глядя вниз, как будто следя за движением и ростом уже отчетливой тени. Неловкость, стыд, то чувство горбатости, которое было сперва, – все это скоро пропало; зато прямая, стройная, но искусственная поступь, которой она учила его, поработила его всецело; он уже не мог не слушаться разгаданного звука. Головокружение стало для него состоянием привычным и приятным, автоматическая томность – законом естества; и Марта уже улыбалась, уже прижималась виском к его виску, зная, что он с ней заодно, что он сделает так, как нужно. Уча его, она сдерживала свое нетерпение, нетерпение, которое он уже раз подметил в мелькании ее нарядных ног. Она теперь, стоя перед ним и двумя пальцами подтянув юбку, медленно, как в задержанном кинематографе, повторяла эти движения, чтобы он понял их, медленно переступала, поворачивала носок. Когда же, под напором ее ладони, он научился кружиться, когда, наконец, его шаги стали отвечать ее шагам, когда в зеркале она мимоходом заметила не кривой урок, а гармонический танец, тогда она ускорила размах, дала волю нетерпеливому волнению и сурово порадовалась его послушной быстроте.

Он познал одуряющий паркетный разлив огромных зал, окруженных ложами; он облокачивался на вялый бархат барьера; он видел себя и Марту в пресыщенных зеркалах; он платил из ее шелкового кошелька лощеным, хищным лакеям; его макинтош и ее кротовое пальто часами обнимались в тесном сумраке нагруженных вешалок, под охраной позевывающих гардеробщиц; и все звучные названия модных зал и кафе, – тропические, хрустальные, королевские, – стали ему так же знакомы, как названия улиц в том городке, где он когда-то жил наяву.

И вот, запыхавшись, судорожно переводя дух, они сидели рядом на сизой кушетке, в его тихой комнатке.