Свидание в Санкт-Петербурге, стр. 18

– Набрался, приятель, – сказал Саша, подходя к дивану. – И давно тебя так катают, вверх-вниз? Никита, отнесем его на кушетку. – Он дотронулся до плеча мужчины и вдруг крикнул резко: – Свечу!

Мужчина в бордовом камзоле не спал – он был мертв. Из пышного кружевного жабо торчала рукоятка кинжала. Жабо оставалось белоснежным, только диван и камзол были липкими от крови.

Никита поднял свечу. Рассеченная шрамом бровь выражала крайнее недоумение.

– Кто ж тебя так, Ханс Леонард? – прошептал Никита.

– Ты был с ним знаком?

– Нет.

Только тут Саша увидел блестящие, расширенные от ужаса глаза Софьи. Она боялась приблизиться, боялась задать лишний вопрос и только всхлипывала, машинально покусывая костяшки пальцев.

– Я его видела… этого, – ответила она на Сашин взгляд, кивая на покойника. – Он танцевал. Потом к нему подошел такой длинный, в берете с пуговкой. – Она дотронулась до своего сложного головного убора, чтобы показать, где была пуговка, зубы ее отбивали дробь. – Очень похож на тебя, – обратилась она к Никите. – Я вас чуть было не перепутала.

– Уведи Софью, быстро! – приказал Саша. – А я позову караул.

– Может, дуэль?.. – Никита не мог оторвать глаз от лица убитого.

– Угу… на ножах. Да уведи же ты Софью! Сейчас сюда сбежится вся охрана. Ее здесь не было, понял?

Уже сидя в карете, Софья все повторяла, как она увидела этого бордового. Такой пронырливый… и все лопотал по-немецки с разными господами, танцевал, смеялся и вдруг… Никита укутал ей ноги пледом, закрыл плечи шубой. Софья привалилась к его плечу и заплакала.

– Я знала, знала, что мне не надо было ехать на этот бал! Что я Алешеньке напишу? Ведь почти на моих глазах человека убили…

Никита молча смотрел на пробегающий за окнами сонный, туманный, черный и безучастный Петербург.

Гаврила

Никита Григорьевич еще с утра не в духе, раздевался перед сном сам, шапочку маскарадную так в стену и вмазал, крикнув при этом загадочное: «С пуговкой!» – и сапоги не позволил снять. Если настроение у него безобидное и витает мыслями где-то в заоблачных государствах, то сам ноги тянет, сними, дескать, сапоги, а если неприятность какая-то: «Прочь, Гаврила! Вынимай из себя раба! Сам управлюсь…»

Ночью эта тирада: «Прочь, Гаврила!» – и так далее длилась дольше обычного, здесь присутствовало и «старый дурень», и «алхимик безмозглый», перечислять – слов не хватит, а виной тому, что попенял камердинер барину, не внял-де он его советам, не положил под язык прозрачный камень аметист – лучшее в мире средство против опьянения.

Ну и пусть его… Дело молодое, маскарадное, выпил лишнего, пошалберничал, устал от непомерного танцевания, тоже ведь работа, и немалая. На следующий день Гаврила и думать забыл о ночном буйстве хозяина – проспится и встанет добрый и ясный, как Божья роса.

Все утро Гаврила возился в лаборатории, как называл он теперь на университетский лад свои сдвоенные горницы, и хватился, когда уже время обеда прошло, – батюшки святы, неужели по сей час дрыхнут?

Гаврила кинулся в княжескую опочивальню. Никита не спал, но и вставать не собирался, лежал, отвернувшись к стене, и рассматривал обои с таким пристальным вниманием, словно травяной орнамент вдруг зацвел и населился всякими букашками и прочими мотыльками.

– Добрый день, Никита Григорьевич! – торжественно провозгласил Гаврила. – Изволите умываться?

– Изволю, – ворчливо отозвался Никита, с кряхтением перевернулся на спину, потом сел и принялся с прежним вниманием рассматривать свои босые, торчащие из ночной рубашки ноги.

Казачок тем временем принес кувшин ключевой воды, поставил его на умывальню и исчез, повинуясь движению Гавриловых бровей.

– Что холод собачий? Забыли протопить?

– Дак май на дворе, – укоризненно отозвался Гаврила.

– А если в мае снег пойдет?

Этого Гаврила уже не мог перенести и ответил отстраненным, словно с кафедры, голосом:

– Дерзаю напомнить, сударь мой, температура в спальном помещении должна не в ущерб здоровью поддерживаться умеренной…

Никита проворчал что-то бранное, но спорить больше не стал, ополоснул лицо ледяной водой, поморщился брезгливо – гадость какая! Самодовольный вид камердинера раздражал его несказанно.

– Язык у тебя, Гаврила, после Германии стал какой-то… суконный, лакейский. Раньше ты вполне сносно по-русски изъяснялся.

Гаврила хмыкнул что-то в том смысле, что если и учиться где-то русскому языку, то именно у дворни, а никак не у разнаряженных господ, что знай по-французски лопочут или по-английски квакают. Никита отлично понял этот бессловесный протест.

– Раньше ты был эскулап, человек науки, людей лечил, а теперь помешался на этих лапидариях, – продолжал Никита. – Накопил денег мешок, вот и не знаешь, что с ними делать!

– Да можно ли мне такие обвинения строить, Никита Григорьевич? Грех это… Драгоценные камни врачуют не только тело, но и душу, а от хвори врачуют лучше всяких трав.

– Что ж ты Луку своими камнями не пользуешь? Боишься, что прикарманит? Не жаль старика?

Речь шла о старом дворецком, который серьезно занемог и уже более года лежал в маленькой комнатенке при кухне.

– Не примите за противное, но болезнь Луки называется старость, а оное неизлечимо.

– Тьфу на тебя! – вконец обозлился Никита. – Полотенце давай! Кофе… чтоб много и горячий! Есть ничего не буду. И никаких слов о вреде и пользе нашему замечательному здоровью!

Гаврила все-таки уговорил барина пообедать – не так чтобы плотно, но чтоб и желудок через час от голода не сводило. Когда Никита вышел из-за стола, посыльный принес записку от Саши, в коей тот просил друга приехать в дом на Малой Морской.

Никита приказал немедленно закладывать лошадей. Здесь уж он и сапоги разрешил надеть, и камзол на нем Гаврила собственноручно застегнул, если очень торопишься, можно и рабский труд использовать. Когда Гаврила с несколько обиженным видом прошелся щеткой по барскому кафтану, Никита сказал примирительно и ласково:

– Ну, не сердись.

– Да кто ж мы такие? Да имеем ли мы право сердиться? – вскинулся было Гаврила, но тут же сбавил тон – вид у Никиты был какой-то странный: не то расстроенный, не то испуганный. – Не случилось ли чего, Никита Григорьевич?

– Вчера во дворце человека убили.

– Кто? – потрясенно выдохнул Гаврила.

– В том-то и дело, что тайно. Нож в грудь – и все дела. Ты меня знаешь, я сам умею шпагой помахать. Но ведь это так, защита… А этот покойник, Гольденберг… Знаешь, я ему паспорт оформлял. И такое чувство дурацкое, словно я за него в ответе. Приехал человек в Россию по торговым делам, ни о чем таком не думал, и вдруг… Паскудно это – вот так распоряжаться чужой жизнью! Неужели она ничего не стоит в руках убийцы?

– Будет вам… Может, он негодяй какой, Гольденберг ваш. Богу виднее, кого убить, кого жить оставить, – рассудительно сказал Гаврила и, чтоб совсем закрыть неприятную тему, спросил деловито: – Что изволите к ужину?

– Сашка меня накормит… А впрочем, пусть поджарят говядину, как я люблю, – большим куском.

Никита сел в карету в настроении философическом. Прав Пиррон, утверждая, что человек ничего не может знать о смысле жизни и качестве вещей. Гаврила говорит, может, покойник – негодяй? А что такое негодяй? По отношению к кому – негодяй? И стоит ли жалеть негодяя? Да полно, так ли уж ему жалко Ханса Леонарда? Он его два раза видел, и только… Посему человеку мужеска пола, возраста двадцати трех полных года следует, как учил Пиррон, воздержаться от суждений и пребывать в состоянии полного равнодушия. То есть покоя атараксия, господа, так это называется. Качество предмета, как мы его видим, не есть его суть. Это только то, что мы хотим видеть. Кажется, человек мужеска пола несет чушь…

Карета выехала со двора, загрохотала по булыжнику. Какая-то сумасшедшая галка спланировала с крыши и уселась на каретный фонарь, покачиваясь в такт движению. Безумная птица… Впрочем, что ты знаешь об этой галке? Ты видишь ее сумасшедшей, а на самом деле она может быть разумнейшим существом в мире, уж во всяком случае умней тебя…