Поющие Лазаря, или На редкость бедные люди, стр. 4

— Не иначе, — сказал он, — как эта свинья — твоя любимица, если неохота тебе перерезать ей глотку, да и закопать в землю.

— Воистину ты угадал, Мартин.

— Коли так, — сказал Мартин, — я вам помогу.

Он взобрался на крышу дома и заложил дерном дымоход. Потом он закрыл дверь и плотно замазал щели грязью, и заткнул тряпьем оба окна, так, чтобы воздух не мог ни выходить наружу, ни проникать внутрь.

— Теперь, — сказал он, — нам следует спокойно подождать некоторое время.

— Нелегкая меня побери, — сказал Старик, — если я понимаю, что это за дело тобой проделано, но удивительна и необычайна стала жизнь в наши времена, так что если самому тебе нравится то, что ты сделал, то я не против.

По прошествии часа времени Мартин О`Банаса открыл дверь и мы все вошли внутрь, кроме моей матери: она, чувствуя большую слабость, оставалась лежать на мокром тростнике. Амброзий растянулся на полу возле очага и был мертв. От своей собственной вони он погиб, задохнувшись в собственных черных испарениях. Старик очень горевал, но сердечно поблагодарил Мартина и впервые за три месяца перестал курить трубку. Амброзия похоронили пристойно и с почетом, и все мы снова в свое удовольствие расселились по дому. Матушка моя быстро оправилась от своего недомогания и, как прежде, играючи ставила вариться большое ведро картошки для других свиней.

Странной свиньей был Амброзий, и не думаю, что будет когда-нибудь свинья, подобная ему. Да будет он здоров, если только он продолжает жить теперь где-то в ином мире.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Я иду в школу. — Джамс О’Донелл. — Награда в два фунта. — Свиньи вновь у нас в доме. — Хитрость Старика. — Свинья сбежала. — Старый сказочник и граммофон.

Я благополучно достиг восьмого года жизни, когда меня отправили в школу. Был я медлителен, тощ и невелик ростом, на мне были серые штаны из овечьей шерсти, но ни ниже, ни выше этих штанов на мне не было ни тряпицы. Множество других мальцов направлялось в тот день по дороге к школе вместе со мной, и у многих из них на штанах еще заметны были следы золы. Некоторые из них ползли по дороге на четвереньках, еще не умея ходить. Многие из них были из Дингла, часть из Ги Дорь; иные приплыли с запада, с Аранских островов. Все мы чувствовали себя бодро и радостно в свой первый школьный день. Все мы месили ногами торфянистую землю. И были мы бодрыми и радостными.

Учителя звали Аморген О’Лунаса. Это был человек черноволосый, высокий и мрачный; выражение лица у него было кислое и едкое; кости под болезненно-желтой кожей так и выпирали; вид у него был нездоровый; злоба гостила у него на лице так же постоянно, как и лезшие в глаза волосы; почтения он ни к кому не испытывал. Все мы набились в школу, — маленькое неказистое помещение, где вода ручьями стекала по стенам, и все было насквозь сырым и промокшим. Все мы уселись на лавки, не издавая ни слова и ни звука из страха перед учителем. Он переводил свой ядовитый взгляд с одного на другого, пока наконец взгляд этот не дошел до меня и не остановился на мне. Ей-богу, не нравилось мне то, что он на меня смотрел: глаза его так и сверлили меня. Помолчав, он уставил на меня длинный желтый палец и спросил:

— Ф-ф-ват из йер нам?

Речи этой я не понял, как не понимал и вообще ни одного иностранного языка, и не было у меня никакого орудия речи, равно как и никакой другой защиты от невзгод жизни, кроме ирландского языка. Я мог только пялиться на него, онемев от робости. Тут я увидел, что надвигается страшный приступ гнева, он собирался и рос в точности как грозовая туча. Я в панике посмотрел на окружавших меня мальчиков и услышал шепот сзади:

— Он спрашивает твое имя.

Сердце мое подскочило от радости и облегчения, и я был очень благодарен тому, кто подсказал мне. Я честно и открыто взглянул в глаза учителю и ответил:

— Бонапарт, сын Микеланджело, сына Педара, сына Эогана, сына Сорхи, дочери Томаса, сына Мойры, дочери Шона, сына Шемаса, сына Диармайда...

Не успел я произнести и половины своего имени, учитель что-то раздраженно пролаял и поманил меня к себе пальцем. Когда я подошел к нему поближе, оказалось, что он сжимает в руке весло. Прилив гнева теперь уже походил на весеннее половодье, он перехватил весло поудобнее и держал обеими руками. Он размахнулся с плеча и со свистом, подобным свисту ветра, огрел меня сверху вниз, так что злосчастный удар пришелся мне прямо по голове. От этого удара я потерял сознание, но, прежде чем лишиться чувств, я еще услышал его пронзительный вопль:

— Йер нам, — сказал он, — из Джамс О’Донелл.

Джамс О’Донелл? Два эти слова лихорадочно бились у меня в мозгу, когда я вновь пришел в себя. Я лежал ничком в сторонке на полу, мои штаны, волосы и я сам, — все пропиталось кровью, которая потоками хлестала из моей разбитой головы. Когда ко мне вновь вернулось нормальное зрение, учитель уже поднял на ноги другого мальчика и спрашивал у него имя. Ясно было, что малышу не хватило ума извлечь должный урок из тех побоев, что выпали на мою долю, поскольку он отвечал учителю, называя свое имя в миру в точности так же, как это делал я. Учитель вновь схватился за палку и не успокоился до тех пор, пока кровь мальчика не брызнула фонтаном, а сам мальчик не лишился начисто чувств, простертый в луже крови на полу. И нанося удар, учитель вновь сопроводил его воплем:

— Йер нам, — сказал он, — из Джамс О’Донелл!

Вот так каждый бедняга в школе был бит и наречен именем Джамс О’Донелл. Не было ни одной детской головки во всей округе, которая не была бы разбита в этот день. Понятно, многие не могли стоять на ногах в этот вечер, и мальчики, приходившиеся им родней, отнесли их по домам. Жалко было смотреть на тех ребят, кому надо было добираться вплавь домой на Араны, притом что у них с утра и маковой росинки во рту не было.

Когда я добрался до дома, матушка как раз варила картошку для свиней, и я попросил у нее пару картошин на обед. Картошку я получил и съел безо всякой приправы, кроме нескольких крупиц соли. Школьные беды все это время не давали покоя моему уму, и я постановил спросить про это у матери.

— О женщина, — сказал я, — я слыхал, что всех до единого в этих местах зовут Джамс О’Донелл. Если это впрямь так, то поистине удивительна нынешняя жизнь, и страшно подумать, до чего крепкий и здоровый человек этот О’Донелл, если у него столько детей!

— Ты верно судишь, — сказала она.

— Если и так, — отвечал я, — я ничего не понимаю в собственном верном суждении.

— Что ж, — сказала она. — Или неизвестно тебе, что в этих краях живут одни ирландцы и не под силу им избежать своей судьбы? Сколько уж раз говорилось и писалось о том, что ирландского малыша в первый день в школе непременно бьют оттого, что он не понимает по-английски собственного имени, и что все топчут его ногами за то только, что он ирландец? В первый школьный день никогда ничего другого не бывало, кроме избиения и глупостей вроде этого Джамса О’Донелла. И, признаться, я не думаю, что когда-нибудь наступит облегчение для ирландцев и что мы увидим что-нибудь кроме трудностей в этой жизни! Увы, и Седого Старика в свое время так же избили, и его назвали Джамсом О’Донеллом.

— О женщина, — сказал я. — Удивительно мне все то, что говоришь ты, и никогда больше не вернусь я в школу, а закончу на этом свое учение.

— Ты мудр, — сказала мать, — несмотря на свои юные годы.

Ничего общего с учебой я с того дня не имел, и потому мою ирландскую голову больше не разбивали. Однако семь лет спустя (когда я был на семь лет старше) в нашей местности произошли удивительные события, связанные с учебой, и потому не вредно мне будет коротко их здесь описать.

Как-то Седой Старик покупал в Дингле табак и услышал новость, ходившую по всему городу, которая изумила его. Новости этой он, однако, не поверил, поскольку не было у него доверия к жителям этого города. Но на другой день он побывал в Росанн, и там он услышал от людей все ту же историю; тогда он поверил ей вполовину, но полностью все же не поверил. На третий день он был в городе Голуэе, и новость уже проникла туда раньше него. Наконец он поверил ей окончательно, и когда он вернулся в ту ночь домой под проливным дождем (ибо буря по-прежнему каждую ночь исправно обрушивалась на нас), он довел эту новость до сведения моей матери (и до моего, постольку поскольку я подслушивал в задней части дома).