Собака и Священный цветок, стр. 3

Единственное, в чем я могу упрекнуть себя за время своего собачьего существования, это в недружелюбном отношении к моим собратьям. Предчувствовал ли я, что скоро переменю род существования, или же боялся задержать свое повышение в чине и потому ненавидел собачьи недостатки и пороки — не знаю. Может быть, я опасался слишком особачиться в их обществе и относился к ним с гордым презрением, так как они в умственном и нравственном отношении стояли ниже меня. Всю жизнь я не давал им спуску, и люди говорили, что я ужасно жесток со своими ближними. Однако в свое извинение я должен сказать, что никогда не обижал слабых и маленьких. Зато на больших и сильных псов я набрасывался с яростью. Я возвращался домой покусанный и израненный, но, едва оправившись, опять принимался за свои преследования. Так я обращался со всеми, кто мне не был представлен. Если какой-нибудь друг дома привозил свою собаку, то хозяева обращались ко мне с серьезной речью, в которой приглашали держать себя вежливо и соблюдать законы гостеприимства. Мне называли имя собаки и приближали ее морду к моей. Таким образом меня успокаивали, взывая к чувству собственного достоинства. Этим навсегда устанавливался мир, и уж не только о ссорах, но даже о поддразнивании не могло быть и речи. Впрочем, я должен сказать, что за исключением овчарки — собаки нашего пастуха, с которой я дружил и которая меня защищала от других собак, я никогда не сходился с представителями моего рода. Всех их я находил ниже себя, даже красивых охотничьих собак и маленьких ученых собачек, которые под влиянием наказаний научились подавлять свои инстинкты. Со мной всегда обращались ласково. Если я иногда и поддавался увлечениям, то только там, где дело касалось меня лично, но людей я всегда слушался, потому что это согласовывалось с моими убеждениями, и мне было бы стыдно поступить иначе.

Только один раз я выказал себя неблагодарным и сам был этим очень огорчен. В округе свирепствовала эпидемия, и вся семья с детьми поспешила уехать. Чтобы избежать моих слез, мне об этом заранее ничего не сказали. В одно прекрасное утро я оказался в доме один с лакеем, который заботился обо мне, но он, занятый своими делами, не старался меня утешить, а может быть, просто не знал, как это сделать. Я пришел в отчаяние. Опустевший дом, да еще при сильных холодах, казался мне могилой. Я никогда не отличался большим аппетитом, а теперь окончательно его потерял и так похудел, что у меня можно было пересчитать все ребра. Наконец через некоторое время возвратилась моя старая хозяйка, чтобы все подготовить к приезду семьи. Я не понял, почему она приехала одна, и вообразил, что ее сын и внучки уже никогда не вернутся. У меня даже не хватило духа приласкаться к ней. Она велела затопить камин в своей комнате и позвала меня погреться. Затем она стала давать распоряжения по дому, и я слышал, как она спросила про меня: «Вы, должно быть, его не кормили? Как он ужасно похудел! Принесите сюда хлеба и супу».

Я отказался есть. Лакей доложил ей, что я все время тоскую. Она принялась меня ласкать, но не могла утешить. Ей надо было сказать мне, что детки здоровы и возвратятся с отцом. Она не догадалась этого сделать и уехала, жалуясь на мою холодность, которой она не понимала. Однако она вновь возвратила мне свою милость через несколько дней, когда приехала вместе с семьей. Нежность, которую я проявил к детям, ясно показала ей, что у меня любящее и чувствительное сердце.

На склоне дней луч солнца озарил мою жизнь. К нам в дом привезли маленькую собачку Лизетту. Сначала девочки поспорили из-за того, кому ею владеть, но потом старшая уступила ее младшей, говоря, что предпочитает старого испытанного друга, то есть меня. Лизетта была любезна со мною, и ее детская резвость оживила мою зиму. Она была нервна и своевольна, часто мучила и пребольно кусала мне уши. Я визжал, но не сердился: она была так мила в своих стремительных порывах, что обезоруживала меня.

Она заставляла меня бегать и прыгать вместе нею, и я вынужден был это делать. Еще больше, чем к Лизетте, я был привязан к старшей девочке, которая отдала мне предпочтение и которая теперь увещевала меня и делала мне наставления, как прежде ее бабушка.

Я совсем не помню последних лет своей жизни и своей смерти. Кажется, я тихо угас, окруженный заботами и попечением. Вероятно, хозяева понимали, что я достоин был сделаться человеком. Они постоянно говорили, что мне не хватает лишь дара слова. Впрочем, я не знаю, перешагнул ли мой дух сразу эту пропасть. Не помню я ни формы, ни эпохи моего возрождения. Однако думаю, что собакой я больше не был, так как то существование, о котором я вам сейчас рассказывал, происходило словно вчера. Нравы, обычаи, мысли, даже костюмы, которые я вижу теперь, мало чем отличаются от того, что я видел в свою бытность собакой…

* * *

Наш сосед говорил так серьезно, что мы поневоле слушали его внимательно и почтительно. Он нас удивил и заинтересовал. Когда он закончил, мы попросили его рассказать нам еще о каком-нибудь из его существований.

— На сегодня довольно, — ответил он. — Я постараюсь собраться с мыслями и когда-нибудь расскажу вам о другом периоде своей предыдущей жизни.

Часть вторая

СВЯЩЕННЫЙ ЦВЕТОК

Собака и Священный цветок - i_003.jpg

Через несколько дней после того, как сосед рассказал нам свою историю, мы познакомились у него с одним богатым англичанином, который много путешествовал по Азии и охотно делился своими интересными путевыми впечатлениями.

В то время когда он описывал нам охоту на слонов в Лаосе, хозяин дома спросил его, убил ли он сам когда-нибудь хоть одного слона.

— О нет! — ответил сэр Уильям. — Я этого никогда не простил бы себе. Мне всегда казалось, что слон по уму и рассудительности приближается к человеку. Я не решился бы преградить душе путь к ее переселению.

— В самом деле? — заметил кто-то. — Вы долго жили в Индии и, вероятно, разделяете взгляды на переселение душ, которые наш почтенный хозяин недавно развивал перед нами. Впрочем, они скорее остроумны, чем научны.

— Наука всегда останется наукой, — возразил англичанин. — Я ее бесконечно уважаю, но думаю, что когда она берется решать так или иначе вопрос о душе, то выходит за рамки своей области Эта область состоит из осязательных факторов на основании которых она выводит законы. Однако само происхождение законов не поддается ее исследованию. Когда наука чего-нибудь не может осветить, мы вправе давать фактам, как вы выражаетесь, остроумное толкование. По-моему, это не что иное, как объяснение, основанное на логике и понимании мирового порядка и равновесия.

— Значит, вы буддист? — спросил собеседник сэра Уильяма.

— До известной степени, — ответил англичанин.

— Однако мы могли бы найти какую-нибудь тему, более занимательную для детей, которые нас слушают.

— Меня это очень интересует, — заметила одна маленькая девочка. — Можете ли вы мне сказать, чем я была до того, как сделалась девочкой?

— Ангелочком, — ответил сэр Уильям.

— Пожалуйста, без комплиментов! — воскликнула малютка. — Мне кажется, что я была птичкой. Я как будто всегда сожалею о том времени, когда я порхала по деревьям и делала все, что мне вздумается.

— Это сожаление является пережитком отдаленных воспоминаний. Каждый из нас питает пристрастие к какому-нибудь животному и с ним вместе переживает впечатления, словно раньше сам их перечувствовал.

— Какое ваше любимое животное? — спросила я.

— Пока я был англичанином, я больше всего любил лошадей. С тех пор, как я поселился в Индии, я стал отдавать предпочтение слонам.

— Но ведь слон уродлив! — воскликнул один мальчик.

— Да, по нашим понятиям. Мы считаем идеалом четвероногого животного лошадь или оленя. Мы любим гармонию очертаний, потому что всегда все сравниваем с типом человека, который является совершеннейшим проявлением этой гармонии. Но когда покинешь умеренные страны и очутишься перед лицом тропической природы, вкус изменяется. Глаз привыкает к другим линиям; дух возносится к более грандиозному творчеству, и даже оборотная сторона медали нас не отталкивает. Индус, маленький, черный и невзрачный, не похож на царя вселенной. Зато англичанин, румяный и плечистый, в той стране кажется более представительным, чем у себя на родине. Однако и тот и другой совершенно теряются среди окружающей их величественной природы. Художественное чувство требует более внушительных форм, и человек невольно проникается уважением к тем существам, которые могут гордо развиваться под жгучим солнцем, обесцвечивающим род людской. Там, где есть массивные скалы, диковинные растения, страшные пустыни, власть человеческая теряет свое обаяние, и чудовище является нашему взору как высшее проявление чудесного мира. Древние обитатели Индии понимали это. Их искусство заключалось в воспроизведении магических форм. Изображение слона увенчало их храмы. Боги их были чудовищами и колоссами. Не удивляйтесь если я вам скажу, что вначале находил это искусство варварским, но потом настолько привык к нему, что стал им восхищаться и находить наше искусство холодным. В Индии вообще принято возвеличивать слона. Изображения его чрезвычайно разнообразны; по замыслу художника он воплощает в себе то грозную силу, то благодетельную кротость божества. Древние путешественники утверждали, что самому слону поклонялись как богу; но я этому не верю. Он служил и поныне служит только символом божества. Белый слон сиамских храмов до сих пор считается священным животным.