Человек без свойств (Книга 2), стр. 81

Ульрих, наверно, хотел еще много чего сказать; ведь он, собственно, только и вел к тому, чтобы стать на сторону сестры, и жаль, что он утаил это от нее. Ибо она вдруг встала, чтобы под каким-то невнятным предлогом выйти из комнаты.

— На том, значит, и порешили, что я нравственно слабоумна? — спросила она с вымученной попыткой пошутить. — Твои возражения против этого выше моего понимания!

— Мы оба нравственно слабоумны! — вежливо заверил ее Ульрих. — Мы оба!

И его немного огорчила поспешность, с какой его покинула сестра, не сказав, когда она вернется.

31

Агата хочет покончить с собой и знакомится с одним мужчиной

В действительности она поспешила уйти потому, что не хотела, чтобы брат еще раз увидел слезы, которые она едва сдерживала. Она была печальна, как бывает печален человек, потерявший все. Почему — она не знала. Это нахлынуло, когда говорил Ульрих. Ему следовало сделать что-то другое, а не говорить. Что — она не знала. Он ведь, конечно, был прав, когда не придал важности «глупому совпадению» ее взволнованности с приходом письма и продолжал говорить как ни в чем не бывало. Но Агате пришлось убежать.

Сперва у нее была только потребность двигаться. Она немедленно выбежала из дому. Если улицы заставляли ее свернуть, она все равно держалась одного направления. Она убегала, как убегают от бедствия люди и звери. Почему — она не спрашивала себя. Только когда она устала, она поняла, какая у нее была цель: не возвращаться!

Она хотела шагать до вечера. С каждым шагом удаляясь от дома. Она полагала, что когда она остановится на рубеже вечера, ее решение уже созреет. Это было решение убить себя. Это было, собственно, ие решение, а ожидание, что решение созреет вечером. Отчаянная сумятица в ее голове за этим ожиданием. У нее даже не было при себе ничего, чтобы убить себя. Ее маленькая капсула с ядом лежала где-то в ящике или в чемодане. В ее желании умереть созрело только нежелание возвращаться. Она хотела уйти из жизни. Отсюда была и ходьба. С каждым шагом она уходила как бы уже из жизни.

Устав, она почувствовала тоску по лугам и лесу, по ходьбе в тишине и на воле. Но туда надо было доехать.

Она села не трамвай. Она была приучена воспитанием владеть собой при посторонних. Поэтому в ее голосе не было заметно волнения, когда она платила за проезд и справлялась о маршруте. Она сидела спокойно и прямо, дрожи не было ни в одном ее пальце. И когда она так сидела, пришли мысли. Ей, конечно, было бы легче, если бы она могла буйствовать; при скованности тела эти мысли оставались большими пачками, которые она напрасно старалась протащить через отверстие. Она была в обиде на Ульриха за то, что он сказал. Она не хотела быть на него в обиде за это. Она отрицала за собой право обижаться. Какой прок был ему от нее?! Она отнимала у него время и ничего не давала взамен; она мешала его работе и его привычному быту. При мысли о его привычках она почувствовала боль. За время ее пребывания в доме там, по всей видимости, не бывало никаких других женщин. Агата была убеждена, что у брата всегда есть какая-нибудь женщина. Значит, из-за нее он себя сдерживал. И поскольку она ничем не могла вознаградить его, она была эгоисткой и плохим человеком. В этот миг ей захотелось вернуться и нежно попросить у него прощения. Но тут ей опять вспомнилось, как холоден он был. Он явно жалел, что взял ее к себе. Чего только он ни намечал и ни говорил, пока она не надоела ему! Теперь он об этом не вспоминал! Великое отрезвление, пришедшее с письмом, сперва надрывало сердце Агате. Она была ревнива. Бессмысленно и вульгарно ревнива. Она хотела навязаться брату и чувствовала, сколько бессилия и страсти в дружбе человека, который прямо-таки нарывается на отпор. «Я могла бы украсть ради него или пойти на панель!» — думала она и, хотя понимала, что это смешно, не могла так не думать. Разговоры Ульриха с их шутками и с их как бы беспристрастным превосходством казались насмешкой над этим. Она восхищалась таким превосходством и всеми духовными запросами, выходившими за пределы ее собственных. Но она не понимала, почему все мысли должны всегда одинаково распространяться на всех людей! В своем позоре она нуждалась в личном утешении, а не в общих назиданиях! Она не хотела быть храброй!! А через минуту она упрекала себя в том, что она такая, и усиливала свою боль мыслью, что ничего лучшего, чем равнодушие Ульриха, она не заслуживает.

Это самоуничижение, для которого ни поведение Ульриха, ни даже неприятное письмо Хагауэра не давали достаточного повода, было вспышкой темперамента. Все, что с той не очень давней поры, когда она вышла из детства, Агата воспринимала как свою несостоятельность перед требованиями общества, вызывалось тем, что время это она провела в ощущении, что живет без настоящих внутренних склонностей или даже вразрез с ними. Она была склонна к самоотдаче и доверию, потому что никогда не свыкалась с одиночеством так, как ее брат; но если до сих пор ей не удавалось отдаться кому-нибудь или чему-нибудь всей душой, то происходило это потому, что она носила в себе возможность еще большей самоотдачи, куда бы та ни простирала руки — к миру ли, к богу ли! Есть ведь очень известный способ отдать себя всему человечеству — не уживаться со своим соседом, и точно так же скрытая и глубокая потребность в боге может возникнуть из того обстоятельства, что асоциальный экземпляр оказался наделенным большой любовью. Религиозный преступник в этом смысле не более абсурден, чем религиозная старая дева, не нашедшая мужа, и поведение Агаты с Хагауэром, принявшее совершенно дикую форму своекорыстного поступка, было такой же вспышкой нетерпеливой воли, как и горячность, с какой она обвиняла себя в том, что была пробуждена братом к жизни и по своей слабости снова теряет ее.

Ей не сиделось в спокойно катившемся трамвае; когда дома на улицах пошли ниже и приняли сельский вид, она вышла из трамвая и продолжила путь пешком. Дворы были открыты, через ворота и низкие заборы взгляд падал на ремесленников, животных и занятых игрою детей. Воздух был наполнен покоем, на просторе которого говорили голоса и стучали инструменты; неравномерными и мягкими движениями мотылька шевелились эти звуки в светлом воздухе; и Агата чувствовала, что, как тень, скользит мимо них к поднимающейся поблизости гряде виноградников и рощ. Но один раз она остановилась у двора с бондарями и славным звуком бьющих по дереву молотков. Она всю жизнь любила смотреть на такую славную работу, и ей доставлял удовольствие скромно-толковый, продуманный труд рук. И на этот раз она тоже не могла оторваться от такта колотушек и от равномерных круговых движений бондарей. Это заставило ее на время забыть свое горе и погрузило в приятную и бездумную связь с миром. Она всегда восхищалась людьми, умевшими делать что-то такое, что разносторонне и естественно вытекало из какой-то общепризнанной потребности. Только сама она не любила быть деятельной, хотя и обладала всяческими умственными и практическими способностями. Жизнь была заполнена и без нее. И вдруг, еще прежде, чем ей стала ясна связь, она услышала колокольный звон и лишь с трудом удержалась от того, чтобы снова заплакать. Церквушка предместья, наверно, уже все это время звонила в два своих колокола, но Агата заметила это только сейчас, и ее сразу потрясло ощущение того, как эти бесполезные звуки, отключенные от доброй, обильной земли и страстно летящие по воздуху, родственны ее собственному существованию.

Она торопливо пошла дальше и в сопровождении звона, который теперь не переставала слышать, быстро вышла, пройдя между последними домами, к холмам; внизу, по склонам, они поросли виноградниками и одиночными, вдоль тропинок, кустами, а вверху маячил светло-зеленым лес. Теперь она знала, куда ее тянуло, и это было приятное чувство, будто с каждым шагом она погружалась все глубже в природу. Сердце ее стучало от восторга и напряжения, когда она порой останавливалась и удостоверялась, что колокола все еще сопровождают ее, хоть и спрятавшись высоко в воздухе и едва слышно. Ей показалось, что она никогда еще не слышала колокольного звона вот так, среди обычного дня, как бы без особого, торжественного повода, демократически смешанным с естественными и уверенными в себе делами. Но из всех языков тысячеголосого города последним говорил с ней сейчас этот, и было тут что-то хватавшее ее так, словно хотело поднять ее и метнуть к горам, но потом каждый раз все-таки опять ее отпускавшее и терявшееся в маленьком металлическом -шуме, у которого не было никаких преимуществ перед другими, стрекочущими, гудящими или журчащими шумами здешнего края. Так Агата поднималась и бродила, наверно, еще около часа, когда вдруг очутилась перед небольшой зарослью, которую она хранила в памяти. Кусты эти ограждали заброшенную могилу на опушке леса, где почти сто лет назад покончил с собой и, согласно его последней воле, был похоронен один поэт. Ульрих говорил, что это был скверный, несмотря на свою знаменитость, поэт, и несколько близорукая все-таки поэтичность, выразившаяся в желании быть погребенным в месте, откуда открывается широкий обзор, нашла в Ульрихе сурового критика. Но Агата любила надпись на большой каменной плите, с тех пор как они вместе во время йрогулки разобрали размытые дождями красивые бидермайеровские буквы, и она склонилась над черными, состоявшими из больших угловатых звеньев цепями, которые отграничивали от жизни четырехугольник смерти.