Ущелье дьявола. Тысяча и один призрак, стр. 49

Потом он вернулся к мужчинам и сказал им:

— Ну а вы, любящие больше небо, чем потолок, и звезды больше, чем свечи, следуйте за мной.

Глава сорок восьмая Пунш в лесу

Самуил Гельб повел всю толпу по прелестной дороге, вьющейся среди поросших лесом горных скатов. Четверть часа шел подъем в гору. Потом дорога повернула влево и привела на обширную площадку, имевшую шагов двести в поперечнике, со всех сторон окруженную рослыми деревьями.

Солнце только что закатилось за горой, посылая свои последние розовые лучи в густую листву деревьев. На опушке леса журчал по камням ручеек. Пение тысячи птиц присоединялось к этому веселому журчанию воды.

— Ну, что, нравится вам такое помещение? — сказал Самуил.

— Vivallera! — крикнули студенты.

— Ну и прекрасно. Устраивайтесь же, стелите постели. Молодые люди принялись кто устраивать палатки, кто подвешивать гамаки. По совету Трихтера многие перед отправлением в путь запаслись холстом для палаток. Фрессванст готовился вбивать в землю колья. Но Трихтер остановил его, сказав ему:

— Фрессванст, ты не придерживаешься истории.

— Какой истории? — спросил изумленный Фрессванст.

— Истории Робинзона.

— Что это значит?

— Разве ты не читал, мой милейший фукс, что Робинзон, у которого на его острове не было спальни и кровати, опасаясь диких зверей, не хотел спать на земле, а залез на дерево и устроил себе ложе на ветвях? Я желаю подражать этому великому примеру и эту ночь не буду ложиться, а буду спать на птичий манер.

— А ежели оттуда, сверху-то, свалишься? — спросил обеспокоенный Фрессванст.

— Это докажет только, что любой попугай лучше тебя. Слушай, Фрессванст, тут видишь ли, о чем идет дело. Надо заткнуть рты разным клеветникам и доказать юным поколениям, что мы никогда не бываем пьяны. Лезь, будь спокоен, я тебя привяжу, ты не упадешь.

— Ну ладно, коли так. Тогда я брошу свою палатку.

— Отрекись от нее раз навсегда. Пусть никто не осмелится говорить, что мы никогда не спали в гнезде.

Во время этих веселых приготовлений настала ночь. Бургомистр, которого Самуил пригласил на пунш, прибыл заблаговременно, как раз в ту минуту, когда студенты располагались ужинать на траве. Его прибытие было встречено криками, столь сладостными для его сердца, сколь тяжкими для ушей. Он восхищался и местом, избранным Самуилом, и всеми сооружениями студентов.

— Превосходно, превосходно! — говорил он. — А вы срубили самые лучшие ветви с деревьев и повырывали самые лучшие молодые деревца для шалашей! Отлично придумано, мои юные друзья! В самом деле, отлично придумано.

Ужин был полон оживления и потреблялся с преотменным аппетитом.

Когда ночь уже окончательно наступила, из замка пришли посланные Юлиусом служители. Они принесли два бочонка рома и водки и множество посуды. Их было не видно впотьмах, и им удалось, не будучи видимыми, расставить посуду, наполнить ее ромом и водкой и зажечь. Голубоватое пламя мгновенно вспыхнуло в лесу, бросая свой фантастический свет. Проснувшиеся птички, удивляясь такому раннему наступлению зари, принялись петь.

— Да здравствует Шекспир! — вскричал Трихтер. — Мы очутились в разгар пятого действия «Виндзорских кумушек». Вон и феи танцуют под деревьями. Сейчас появится охотник. Пойдемте, поищем его, друзья мои. Я сразу его узнаю. У него на лбу большие оленьи рога. А, я вижу его. Это — Пфаффендорф.

— Это верно, — сказал толстый бургомистр, очарованный этой деликатной шуткой. Я раньше этого не говорил вам, боясь вас напугать. Но теперь я должен разоблачить свое инкогнито.

— За здоровье охотника! — проревел Трихтер, схватывая громадный кубок.

Это послужило сигналом. Пунш загасили, разлили его по кубкам и стаканам, и вслед за усладой глаз началась услада уст.

Начались возлияния, тосты, песни. Непринужденное веселье воцарилось в группах студентов. Посторонний зритель был бы поражен этой толпой людей, в которой все говорили, но никто не слушал. Пфаффендорф начал уже слегка заикаться и все старался втолковать Трихтеру, что и он сам, старый человек и бургомистр, тоже когда-то был молод. Но Трихтер решительно отказывался этому верить. Это было единственное облачко, затмевавшее блаженство Пфаффендорфа в ту прекрасную ночь. Оно не помешало ему самым сердечным образом пожать руку Трихтеру. После того он почтительно простился с Самуилом и ушел домой. Благополучно ли он дошел туда — этого мы не берем на себя смелости утверждать. Вслед за ним и Юлиус расстался с веселой компанией, которая вернула его к жизни и движению. Когда он прощался с Самуилом, тот спросил его:

— Ну, что же ты доволен, что повидался со старыми друзьями?

— Да, мне кажется, что я воскрес.

— Так до завтра?

— До завтра.

— Ты увидишь, — продолжал Самуил, — я им тут устрою самую блестящую жизнь, самую деятельную, самую полную, о какой они когда-либо грезили. Я хочу показать правительствам, как следует делать народы счастливыми. Ты увидишь!

Самуил проводил Юлиуса несколько шагов. В то время, как они собирались разойтись, им послышался вверху на дереве какой-то шум. Они взглянули вверх и при свете звезд увидали Трихтера, который привязывал Фрессванста. Тот сидел на толстом суку, и Трихтер уже привязал его за шею к стволу дерева.

— Трихтер, — крикнул Самуил, — что ты там делаешь?

— Устраиваю приятелю постель, — сказал Трихтер. Юлиус пошел домой, хохоча во все горло.

Тем временем тот, кто оживил всю эту толпу, устроил все это веселье, эту вакханалию, когда остался один, то вместо того, чтобы улечься спать, углубился в лес и шел среди глубокой ночи угрюмый и печальный, нахмурившись, опустив голову на грудь и машинально срывая ветки со встречных деревьев.

Он думал:

— Какая сутолока и какая скука! Вокруг себя сеешь жизнь и воодушевление, а внутри себя чувствуешь сомнение и заботу. Если бы я был способен к тому сожалению, которое называют угрызением совести, то я думал бы, что меня тревожит то, что случилось вчера ночью, т. е., по крайней мере, внешняя обстановка всего этого. О, моя воля, моя воля! Она колебалась, она ослабла, она оказалась неспособна ни к добру, ни к злу. Я бежал перед моим действием, а затем дал ему настигнуть меня. Двойная подлость! Вышло, что я совершил более, чем преступление, — сделал ошибку. Такую ошибку, которая меня теперь волнует и беспокоит. Теперь не знаю, что делать. Продолжать ли, настоять ли на своем? О, черт возьми! Чего ради вздумал я погубить Гретхен? Для того, чтобы погубить Христину?… А Гретхен спасет ее. Эта пастушка была для меня только дорогой к графине, средством, а, между тем, это средство отобьет меня от цели. Эх, Самуил, ты пошел книзу. Испытай свою душу в эту минуту.

Ты доволен тем, что решился предстать перед Христиной только в том случае, если она тебя позовет. Ты надеешься, что она тебя позовет, и все же ты не сделаешь ничего из того, что ты решил сделать, для того, чтобы ее к этому принудить. Ты отступаешь, ты щупаешь почву… Наконец, несчастный человек, ты прямо страдаешь! Меня терзает досада и отвращение. Есть ли в самом деле что-нибудь, что стоит над моими желаниями? Я сказал себе: устроить в сердце борьбу между ужасом и желанием — такой странный опыт, кажется, может удовлетворить пожирающее меня хищное любопытство. И вот нет! Воспоминание об этом для меня тягостно. Остается попробовать соединить в двух существах любовь и ненависть, предать возмущенную Христину одержимому страстью Самуилу. Это, быть может, будет сильнее и подойдет ближе к жестокому идеалу… Только удастся ли мне теперь довести эту фантазию до конца.

Так раздумывал Самуил Гельб, до крови кусая свои губы. Впрочем, воспоминания о доведенной до отчаяния и обесчещенной Гретхен ни разу не приходили в этот мрачный ум. Но передумывая все эти дерзкие и гнусные мысли, он все шел вперед и — странная вещь — этот человек, так гордившийся своей волей, шел машинально, в силу непобедимой привычки, сам того не сознавая, к своему подземелью, зажег фонарь, прошел по темным коридорам, поднялся по ледяным лестницам, подошел к двери комнаты Христины и вошел туда. И все это он проделал словно во сне.