Ущелье дьявола. Тысяча и один призрак, стр. 12

Уже давно Юлиус боролся с одолевавшей его усталостью. Но на этой фразе перо выскользнуло у него из пальцев, голова склонилась на левую руку, глаза закрылись, и он заснул.

— Э! Юлиус! — окликнул его Самуил, заметивший все это.

Но Юлиус спал.

— Слабая натура! — пробормотал Самуил, отрываясь от письма. — Какие-нибудь восемнадцать часов, проведенных без сна, могут его вконец обессилить. Закончил ли он, по крайней мере, свое послание? Ну-ка, посмотрим, что он пишет отцу?

И он без церемонии взял письмо Юлиуса и прочел его. Когда он дошел до того места, где говорилось о нем, на его губах появилась злая усмешка.

— Да, — сказал он, — ты принадлежишь мне, Юлиус, и даже в большей степени, чем вы оба полагаете, ты и твой отец — вот уже два года, как я властвую над твоей душой, а в настоящую минуту, может быть, и над жизнью. Кстати, можно сейчас же и проверить это. Он вынул из кармана свой билетик и прочел: Франц Риттер.

Он захохотал.

— Выходит, что жизнь и смерть этого мальчика в моих руках. Стоит мне только оставить все в прежнем положении, и Отто Дормаген зарежет его, как цыпленка. Он спит, я могу вытащить из библии его билетик, а на место его положить свой, тогда с Францем он еще справится. Сделать это? Или нет? Черт знает! Ничего не могу придумать! Вот такое именно положение в моем вкусе! Держать в руках своих, как какой-нибудь стакан с костями, жизнь человеческого существа, вести игру на жизнь и на смерть — это интересно! Будем продолжать это упоение богов. Прежде чем решиться на что-нибудь, я допишу письмо, разумеется, менее почтительное, чем письмо Юлиуса, хотя у меня естественные причины для почтительного отношения к знаменитому барону точно такие же, как и у Юлиуса.

Письмо Самуила, действительно, было довольно дерзкое.

Глава одиннадцатая Credo in hominem…

Вот отрывок из письма Самуила:

«Есть во Франкфурте узкая, темная и грязная улица с прескверной мостовой, улицу эту сдавили два ряда полуразвалившихся домов, которые шатаются, как пьяные, и касаются друг друга верхними этажами. Пустые лавки ее выходят на задние дворы, заваленные ломом железа и битыми горшками. Эту улицу к ночи запирают накрепко, как притон зачумленных: это еврейский квартал.

Даже солнце никогда туда не заглядывает. Ну а Вы оказались менее брезгливым, чем солнце. Однажды, каких-нибудь двадцать лет тому назад, Вы забрели туда и, проходя увидели поразительно красивую молодую девушку, сидевшую с шитьем на пороге одного дома. Вы, разумеется, начали туда наведываться.

В то время Вы еще не были известным ученым, которого прославила и обогатила Германия, но Вы были молоды и очень умны. А у еврейки было очень нежное сердце. Разумеется, не Вы скажете мне, какой получился результат от соединения ее сердца с Вашим умом.

Но я-то знаю, что я родился год спустя после Вашего знакомства, и что я — незаконный.

Впоследствии мать моя вышла замуж и умерла где-то в Венгрии. Я же знал только своего деда, старика Самуила Гельба, который воспитывал сына своей единственной дочери.

Что же касается моего отца, то, вероятно, я встречал его, но он вида никогда не подавал, что знает, кто я такой. Никогда, ни при ком, даже наедине со мной, он не признавал меня за сына, и не раскрывал мне своих объятий. Никогда, ни разу не шептал мне слов: дитя мое.

Я думал, что он женился и сделал себе в свете карьеру. Разумеется, не мог же он признать за сына незаконнорожденного еврея, прежде всего, в силу своего общественного положения, далее из стыда перед своей женой и, наконец, потому, что у него, может быть, родился законный сын…»

На этом месте Самуил заметил, что Юлиус заснул и попробовал было разбудить его. Тогда он вынул из кармана доставшийся ему билетик и прочел на нем имя Франца Риттера.

После некоторого колебания Самуил, как мы уже сказали, положил билетик обратно в карман и стал писать дальше.

«Так прожил я до двадцати лет, не зная и того, кто был моим отцом, и того, кто такой были Вы. Как то раз утром, на том же самом пороге, где тринадцать лет тому назад Вы увидели мою мать за шитьем, я сидел и читал, как вдруг, подняв глаза от книги, я увидел перед собой степенного человека, смотревшего пристально на меня. Это были Вы. Вы вошли в лавку. На Ваши расспросы обо мне мой дедушка подобострастно отвечал Вам, что я был очень смышленый, умный и прилежный мальчик, что я охотно учился всему, что я уже знал французский и еврейский языки, которым он мог меня учить, но что по бедности своей, ему трудно было воспитывать меня.

Тогда Вы были так добры, что взяли меня в свою химическую лабораторию, отчасти в качестве ученика, отчасти в качестве слуги. Но я слушал и учился. В течение семи лет, благодаря моему железному здоровью, позволявшему мне работать днем и ночью, благодаря той дьявольской настойчивости, с которой я погружался в учение, я мало-помалу постиг все тайны Вашей науки, и в девятнадцать лет я знал столько же, сколько знали Вы сами.

Сверх того, я изучил латынь и греческий язык, присутствуя только при занятиях Юлиуса.

Вы даже, как будто, привязались ко мне — ведь я так интересовался Вашими опытами! А так как я был неразговорчив и держался особняком, то Вы совершенно не догадывались о том, что творилось во мне.

Но это не могло продолжаться так долго. Вскоре Вы заметили, что я шел все далее по намеченному мной пути. Вы вспылили, я также. И между нами произошло объяснение.

Я спросил Вас, какая конечная цель Вашей науки. Вы ответили мне: наука. Но ведь наука не есть цель, она только средство для достижения цели. Я же хотел применить ее к жизни.

Как! У нас в руках были страшные тайны и силы! Благодаря нашим анализам и открытиям, мы могли сеять смерть, любовь, безумие, зажечь или потушить сознание, нам стоило только капнуть жидкостью на плод, и мы могли, если бы пожелали, умертвить самого Наполеона! И вдруг мы не пользуемся тем чудесным могуществом, которое является плодом наших необыкновенных способностей и неустанного труда. Этой сверхчеловеческой силе, этому орудию власти, этому капиталу самодержавия мы позволяем бездействовать! Мы ничего не извлекаем из всего этого! Мы довольствуемся тем, что все это сложено у нас где-то в углу, как у идиота-скряги сложены те миллионы, которые сделали бы его властителем мира!

Услышав такие рассуждения, Вы пришли в негодование сделали мне честь признать меня опасным человеком. Вы рассудили, что в целях осторожности следует закрыть для меня доступ в Вашу лабораторию и прекратили заниматься со мной. Но я и так уже более не нуждался в Ваших уроках Вы отказались от мысли продолжать мое образование, а я к тому времени знал гораздо более Вашего. И вот, два года тому назад, Вы отправили меня в Гейдельбергский университет, куда, сказать по правде, я и сам стремился, чтобы изучать законоведение и философские науки.

Но меня тяготит другое преступление. Со мной здесь Юлиус, и, разумеется, я имею на него то влияние, которое каждый ум, подобный моему, неизменно должен оказывать на такую душу, как его. Отсюда происходят Ваши чувства ревности и беспокойства, свойственные всем родителям. Я прекрасно понимаю, что Вы дрожите за этого сына, Вы обожаете в нем наследника Вашего состояния, Вашей славы и двенадцати букв Вашего имени. Вы так боготворите Вашего сына, что для освобождения его от моего влияния Вы даже пытались разлучить нас, недели две тому назад послав его в Иену. Но он, почти против моего желания, увязался ехать со мной сюда. Разве это моя вина?

Теперь давайте сводить наши счеты. Чем же, собственно, я Вам обязан? Жизнью. Пожалуйста, не пугайтесь, я вовсе не желаю этим сказать, что я Ваш сын. Вы всегда обходились со мной, как с чужим, я согласен остаться в этом положении. Я хочу Вам сказать, что я Вам обязан тем, чем живу, то есть наукой, образованием, умственной жизнью. Я также обязан Вам содержанием, которое Вы даете мне вот уже два года. Все ли это?

Теперь я возвращаюсь к тому, с чего начал это письмо. Я силен и желаю быть свободным. Я хочу быть человеком, выражением божества. Завтра мне исполнится двадцать один год. Две недели тому назад скончался мой дедушка. Мать моя давно умерла. Отца у меня нет. Никаких родственных связей нет. Я придаю цену только уважению моей собственной личности, и, если хотите, моей гордости. Я не нуждаюсь ни в ком, и сам никому не хочу быть обязанным ничем.

Старик Самуил Гельб оставил мне около десяти тысяч флоринов. Первым долгом посылаю Вам ту сумму, которую Вы израсходовали на меня. Это относительно денег. Что жекасается моего нравственного долга, то случай у меня как раз под рукой, чтобы поквитаться с вами и также доказать Вам этим, что я способен на все, даже на хороший поступок.

Вашему сыну, вашему единственному сыну Юлиусу грозит в эту минуту смертельная опасность. Благодаря одной комбинации, которую объяснять Вам я нахожу бесполезным, жизнь его зависит от билетика, лежащего у него в библии. Если он его прочтет, ему конец. Так слушайте же, что я собираюсь сделать после того, как подпишусь под этим прощальном письмом. Я хочу встать, вынуть у себя из кармана билетик, похожий на тот, который выбрал Юлиус и положить в его библию, себе же взять его билетик, а вместе с ним и опасность. Этим я исправляю для Вашего сына промах провидения, одним словом, я его спасаю. Квиты ли мы, наконец?

После всего этого моя наука принадлежит исключительно мне, и я буду делать с ней все то, что пожелаю.

Поклон и забвение.

Самуил Гельб