Жозеф Бальзамо. Том 2, стр. 136

Лишь преступление — не плаха нас позорит [130].

Так пристало говорить детям или женщинам, но мужчины, черт побери, выражаются иначе. А я-то воображал, будто воспитал мужчину! И даже если слепой прозреет, глухой услышит, а немой заговорит, вы должны схватить шпагу и выколоть глаза одному, продырявить барабанные перепонки другому и отрезать язык третьему — вот как отвечает на угрозу бесчестья дворянин, носящий имя Таверне де Мезон-Руж!

— Дворянин, носящий это имя, сударь, прежде всего знает, что не должен совершать позорных поступков, поэтому я не стану отвечать на ваши доводы. Порою случается, что бесчестье проистекает от какой-то неизбежной беды; мы с сестрой оказались именно в таком положении.

— Теперь о вашей сестре. Если, по моему мнению, мужчина не должен убегать от опасности, с которой он может сразиться и которую может преодолеть, то женщина тоже должна твердо держаться на ногах. Для чего нужна добродетель, господин философ, если не для того, чтобы отражать приступы порока? В чем заключается триумф этой самой добродетели, если не в победе над пороком?

И барон опять рассмеялся.

— Мадемуазель де Таверне очень испугалась — не так ли? Она чувствует слабость… значит…

Внезапно Филипп подошел к отцу и проговорил:

— Сударь, мадемуазель де Таверне не поддалась слабости — она побеждена, сломлена, попалась в ловушку.

— В ловушку?

— Вот именно. Прошу вас, сударь, оставьте хоть немного вашего пыла на то, чтобы заклеймить негодяев, составивших подлый заговор на погибель ее незапятнанной чести.

— Не понимаю…

— Сейчас поймете… Какой-то подлец впустил одного человека в спальню мадемуазель де Таверне.

Барон побледнел.

— Этот подлец, — продолжал Филипп, — хотел, чтобы на имя де Таверне… мое… и ваше, сударь, легло несмываемое пятно. Вы молчите? Где же ваша юношеская шпага, чтобы пролить немного крови? Или дело не стоит того?

— Господин Филипп…

— Да не бойтесь, я никого не обвиняю, имена мне неизвестны. Это преступление затевалось во мраке, во мраке же и было совершено. И следствие его также исчезнет во мраке — я так хочу, потому что я хоть и по-своему, но тоже думаю о славе нашего рода.

— Но как вы узнали? — вскричал барон, который очнулся от изумления; в нем пробудились низкие мечты, гнусные надежды. — По какой примете?

— Через несколько месяцев примета эта станет явной для всех, кто сможет лицезреть мою сестру, господин барон.

— Но в таком случае, Филипп, — с сияющими от радости глазами возопил старик, — величие и слава нашего рода не утрачены, мы можем праздновать победу!

— В таком случае… вы и впрямь таковы, каким я вас себе представлял, — с неизъяснимым отвращением бросил Филипп. — Вы сами себя выдали, и вам недостанет ума, если вы предстанете перед судьей, как недостало сердца сейчас, перед сыном.

— Наглец!

— Довольно! — отрезал Филипп. — Не кричите столь громогласно, не то разбудите тень — увы, бесплотную — моей матери, которая, будь она жива, сумела бы уберечь дочь.

Барону пришлось опустить глаза перед нестерпимым пламенем, горевшим во взгляде сына.

— Моя дочь, — через несколько секунд вновь заговорил он, — не покинет меня против моей воли.

— Моя сестра, — парировал Филипп, — никогда больше не увидит вас, отец.

— Это она так сказала?

— Она послала меня объявить вам об этом.

Дрожащей рукой барон вытер побелевшие влажные губы.

— Что ж, пусть так, — проговорил он.

Затем, пожав плечами, воскликнул:

— Не повезло мне с детьми: один — дурак, другая — тупица.

Филипп молчал.

— Ну ладно, — продолжал де Таверне, — я вас больше не задерживаю. Ступайте, если вам больше нечего сказать.

— Нет, мне еще нужно поговорить с вами о двух вещах.

— Говорите.

— Во-первых, король подарил вам жемчужный гарнитур…

— Не мне, а вашей сестре, сударь.

— Нет, вам, сударь. Впрочем, это неважно. Такого рода драгоценностей сестра все равно не носит. Мадемуазель де Таверне — не продажная женщина. Она просит вас вернуть гарнитур тому, кто его дал, или, если вы боитесь огорчить его величество — он ведь столько сделал для нашей семьи! — можете оставить драгоценности у себя.

Филипп протянул футляр отцу. Тот взял, открыл его, посмотрел на жемчуг и сунул в ящик шкафа.

— Дальше? — осведомился он.

— Мы небогаты, сударь, поскольку вы заложили или растратили состояние моей матушки, в чем я вас отнюдь не упрекаю, Боже упаси…

— Еще не хватало, — скрипнув зубами, бросил барон.

— И поскольку от ее скромного наследства осталось лишь Таверне, мы просим вас сделать выбор между Таверне и этим небольшим домом, где мы с вами находимся. Живите в одном из домов, а мы уедем в другой.

Барон принялся комкать свое кружевное жабо с яростью, которая обнаруживалась и в нервных движениях пальцев, и в испарине на лбу, и в дрожании губ; Филипп всего этого не видел. Он сидел, отвернувшись от отца.

— Я предпочитаю Таверне, — наконец ответил барон.

— Стало быть, мы займем этот дом.

— Как вам будет угодно.

— Когда вы уедете?

— Сегодня же вечером… Нет, немедленно.

Филипп поклонился.

— В Таверне, — продолжал барон, — можно быть королем с тремя тысячами ливров ренты. Я буду королем вдвойне.

Он протянул руку к шкафу, достал футляр и сунул его в карман.

Затем встал и направился к двери.

Потом вдруг внезапно вернулся и с горькой улыбкой проговорил:

— Филипп, я разрешаю подписать нашим именем первый философский трактат, который вы опубликуете. Что же касается Андреа… и ее первого произведения, посоветуйте ей назвать его Людовиком или Луизой — эти имена приносят счастье.

И тихонько ухмыляясь, барон вышел. Глаза Филиппа налились кровью, лицо пылало; он стиснул эфес шпаги и прошептал:

— Боже, даруй мне терпение! Сделай так, чтобы я забыл.

151. СОВЕСТЬ

Переписав с присущим ему великим тщанием несколько проникнутых поэзией страниц «Одинокого мечтателя», Руссо принялся за скудный завтрак.

Хотя г-н де Жирарден предложил ему убежище в прекрасных садах Эрменонвиля, Руссо все еще колебался, не желая, как он говорил в приступах мизантропии, идти в рабство к великим мира сего, и жил по-прежнему в знакомой нам квартирке на улице Платриер.

Тереза тем временем как раз управилась со своим скромным хозяйством и, взяв корзину, собралась за покупками.

Было девять часов утра.

По обыкновению, хозяйка пришла к Руссо и осведомилась, чего бы ему хотелось на обед и ужин.

Руссо стряхнул с себя задумчивость, медленно поднял голову и посмотрел на Терезу взглядом человека, не до конца проснувшегося.

— Да все, что угодно, — произнес он, — только купите заодно вишен и цветов.

— Там видно будет, — возразила Тереза, — может быть, и куплю, если это придется нам по карману.

— Разумеется, — отозвался Руссо.

— Откуда мне знать, — продолжала Тереза, — может быть, ваши писания и теперь чего-нибудь стоят, но сдается мне, что платят вам меньше, чем когда-то.

— Ты заблуждаешься, Тереза, — мне платят столько же, сколько прежде, просто я утомляюсь и меньше работаю, и потом, мой издатель отстает от меня на полтома.

— Вот увидите, он рано или поздно разорит вас.

— Надеюсь, до этого не дойдет: он честный человек.

— Честный человек! Честный человек! По-вашему, этим все сказано?

— Во всяком случае, это немало, — с улыбкой возразил Руссо, — потому что я отзываюсь таким образом не о всех и каждом.

— Еще бы, с вашим-то угрюмым нравом!

— Тереза, мы отклонились от темы.

— Да, да, вам понадобились вишни и цветы. Ах вы сладкоежка, ах вы неженка!

— Что вы хотите, хозяюшка, — с ангельским терпением отвечал Руссо, — у меня так болят и сердце, и голова! Выйти из дому мне не по силам, но если я увижу хоть немного из того, что Господь щедро рассеял на деревенском приволье, мне станет полегче.

вернуться

130

Цитата из трагедии Тома Корнеля (1625–1709) «Граф Эссекс».