Жозеф Бальзамо. Том 2, стр. 106

В лихорадочном возбуждении, каким были отмечены в этот час все его поступки, Бальзамо подбежал к пружине, приводящей в действие рычаг опускного механизма.

Подъемник спустился.

Бальзамо встал на него и благодаря противовесу начал подниматься, но и сейчас он был занят лишь своими сердечными и душевными тревогами и думал только о Лоренце.

Едва его голова поднялась над полом комнаты Альтотаса, он услыхал голос старца, и это отвлекло его от печальных мыслей.

Однако, к величайшему изумлению Бальзамо, услышал он не попреки, которых ждал, нет, Альтотас встретил его весело и жизнерадостно.

Ученик поднял удивленный взгляд на учителя.

Старик лежал, откинувшись, в своем кресле на пружинах; он дышал с хрипом, но с таким наслаждением, словно каждый вдох приносил ему лишний день жизни; его глаза, пылавшие мрачным огнем, который несколько смягчала улыбка, кривившая губы, казалось, впивались в Бальзамо.

Бальзамо, собравшись с силами, привел в порядок мысли, чтобы ни в коем случае не выдать свое волнение перед наставником, не слишком склонным прощать человеческие слабости.

И в этот миг, когда Бальзамо собирался с силами, он ощутил: что-то гнетет его грудь. Да, воздух был насыщен чем-то тлетворным, каким-то тяжелым, пресным, тепловатым, тошнотворным запахом; этот же самый запах, но не такой сильный, Бальзамо почувствовал уже внизу, а здесь он просто висел в комнате, подобный тем испарениям, что поднимаются осенью в часы рассвета и заката над озерами и болотами; он липнул к телу и оседал каплями влаги на стеклах.

От этого тягостного, кисловатого воздуха у Бальзамо сжало сердце, закружилась голова, к горлу подступила тошнота, он почувствовал, что слабеет, ему не хватает дыхания.

— Учитель, — обратился он к Альтотасу, ища на что бы опереться и пытаясь вздохнуть, — как вы можете тут жить? Здесь нечем дышать.

— Ты так считаешь?

— Да.

— А мне так очень хорошо дышится, — с некоторой даже игривостью отвечал Альтотас, — и, как видишь, я жив.

— Учитель, подумайте о себе, — чувствуя себя все хуже и хуже, продолжал Бальзамо, — позвольте мне отворить окно. Мне кажется, будто с пола поднимаются кровавые испарения.

— Кровавые? Ты находишь?.. Кровь! — воскликнул Альтотас и зашелся смехом.

— О, да, да! Я чувствую миазмы, какие выделяет тело только что убитого существа! Я их словно физически ощущаю, так они гнетут мне сердце и мозг.

— Вот-вот, — с насмешливым хохотком заметил старик, — я уже давно заметил: у тебя, Ашарат, слишком нежное сердце и слишком слабая голова.

— Учитель, — произнес Бальзамо, указывая пальцем на старца, — у вас кровь на руках. Учитель, кровь на этом столе, кровь всюду, даже в ваших глазах, в которых сверкает огонь. Учитель, от этого запаха у меня мутится голова, я задыхаюсь от него. Учитель, здесь пахнет кровью.

— Ну и что? — равнодушно поинтересовался Альтотас. — Разве этот запах для тебя внове?

— Нет.

— Ты что же, никогда не видел, как я произвожу опыты? Разве ты сам никогда не производил их?

— Но это человеческая кровь! — воскликнул Бальзамо, проводя рукой по лбу, на котором выступил пот.

— У тебя тонкое обоняние, — удивился Альтотас. — Никогда не подумал бы, что можно по запаху отличить кровь человека от крови животного.

— Человеческая кровь! — пробормотал Бальзамо.

Он пошатнулся и, ища за что бы ухватиться, вдруг с ужасом заметил большой медный таз, полированная поверхность которого отражала красный, глянцевый цвет свежей крови.

Таз был наполнен до половины.

Бальзамо в страхе попятился.

— Кровь! — воскликнул он. — Откуда она?

Альтотас не отвечал, но его взгляд отмечал неуверенность, растерянность, испуг Бальзамо. А тот внезапно душераздирающе взвыл.

Затем бросился, словно заметив добычу, в угол комнаты и схватил с пола расшитую серебром шелковую ленту, стягивающую длинную черную косу.

После этого резкого, горестного, нечеловеческого вопля в комнате на несколько мгновений воцарилась тишина.

Бальзамо медленно поднял ленту, весь дрожа, долго рассматривал косу: на одном конце она была перехвачена лентой, в которую была вколота золотая шпилька, с другого конца была ровно отрезана и чуть расплелась; кончики волос были в крови, на них дрожали крупные красные капли.

Чем выше поднимал Бальзамо руку, тем сильней она тряслась.

Чем пристальней всматривался он в испачканную ленту, тем бледней становилось его лицо.

— Что это? — пробормотал он, но достаточно громко, чтобы стало понятно, что вопрос этот задан отнюдь не себе, а старику.

— Это? — переспросил Альтотас.

— Да, это.

— Лента для волос.

— А волосы — в чем эти волосы?

— Ты же сам видишь — в крови.

— В какой крови?

— Проклятье! Да в крови, которая нужна мне для эликсира, в крови, в которой ты мне отказывал и которую мне из-за твоего отказа пришлось добывать самому.

— Но где вы взяли эти волосы, эту косу, эту ленту? Это волосы не младенца.

— А кто тебе сказал, что я зарезал младенца? — спокойно поинтересовался Альтотас.

— Но разве вам не нужна была для эликсира кровь младенца? — вскричал Бальзамо. — Вы же сами мне говорили!

— Или девственницы, Ашарат. Девственницы.

Альтотас протянул иссохшую руку к подлокотнику кресла, взял какой-то флакончик, поднес ко рту и с наслаждением принялся смаковать его содержимое.

Затем прочувственным голосом он обратился к Бальзамо:

— Ты молодец, Ашарат. Ты проявил мудрость и предусмотрительность, оставив эту девушку в той комнате, где я смог добраться до нее. Человечеству нет оснований негодовать, закону не за что зацепиться. Хе-хе! Ты не добыл для меня девственницу, без крови которой я погиб бы, я сам добыл ее. Хе-хе! Спасибо, дорогой ученик! Спасибо, Ашарат!

И он снова поднес флакон к губам.

Бальзамо выронил косу из рук, с глаз его спала пелена.

Прямо перед ним на огромном мраморном столе старика, вечно заваленном растениями, книгами, разнообразными пузырьками, под белой камчатной простыней, затканной темными цветами, в красноватом свете, который бросала лампа Альтотаса, зловеще вырисовывалось некое продолговатое тело, и Бальзамо только сейчас обратил на это внимание.

Он схватил простыню за угол и резко сорвал ее.

Волосы его поднялись дыбом, он хотел крикнуть, но крик замер в горле.

Он увидел на столе труп Лоренцы; лицо ее было мертвенно бледно, и, однако, на нем застыла улыбка, а голова была откинута назад, словно от тяжести длинных волос.

Над ключицей зияла широкая рана, из которой уже не сочилась кровь.

Руки Лоренцы окоченели, синеватые веки смежились.

— Да, да, кровь, кровь девственницы, три последние капли артериальной крови девственницы, вот что мне было нужно, — пробормотал старик и снова приник к флакону.

— Негодяй! — крикнул Бальзамо, которому наконец удалось выразить в крике все свое отчаяние. — Умри же, потому что уже четыре дня она была моей возлюбленной, моей женой! Ты напрасно убил ее. Она была не девственница!

При этих словах глаза Альтотаса почти выскочили из орбит, как при ударе электрического тока, зрачки чудовищно расширились, он заскрежетал за неимением зубов деснами; рука его разжалась, флакон упал на пол и разбился вдребезги; сам же он, потрясенный, подавленный, пораженный в самое сердце, рухнул на спину и распростерся в кресле.

А Бальзамо, рыдая, склонился над мертвой Лоренцой и, приникнув губами к ее окровавленным волосам, лишился чувств.

132. ЧЕЛОВЕК И БОГ

Минуты, странные сестры, что, держась за руки, летят так медленно для несчастного и так стремительно для счастливого, безмолвно падали, складывая отяжелевшие крылья в этой комнате, где звучали вздохи и рыдания.

По одну сторону — смерть, по другую — агония.

А посередине — отчаяние, мучительное, как агония, и глубокое, как смерть.

После того душераздирающего вопля, что наконец прорвался у него сквозь горло, Бальзамо не произнес ни единого слова.