Женская война (др. перевод), стр. 79

Что же касается жителей Бордо, то они носились в вихре любовных интриг. Находясь между двух огней, которые грозили смертью им и разрушением их городу, они были так мало уверены в своем будущем, считая его прямо на секунды, что старались хоть чем-нибудь усладить это шаткое положение. Все помнили взятие Ла-Рошели, разоренной Людовиком XIII, знали, как высоко ценила Анна Австрийская этот его подвиг. Почему же Бордо не предоставит злобе и ненависти честолюбивой этой королевы случай сделать то же самое?

Но они забывали, что тот, кто сносил слишком гордые головы и слишком высокие стены, давно уже умер и что кардинал Мазарини был только тенью кардинала Ришелье.

Таким образом, все в Бордо делали что хотели; общее помешательство увлекло и Каноля. По правде сказать, он иногда сомневался во всем, и в припадках скептицизма сомневался даже в любви виконтессы. В эти минуты Нанон занимала его сердце и казалась еще нежнее, еще преданнее именно потому, что находилась далеко. Если б в такую минуту она явилась перед ним, он — о, непостоянный! — упал бы перед ней на колени.

Каноль получил письмо виконтессы, когда он метался между этими двумя страстями, которые могут быть понятны только людям, пережившим такое же. Не нужно говорить, что он начал думать только о виконтессе, а все другие мысли исчезли. Прочитав письмо, он не понимал, как мог любить какую-нибудь другую женщину, кроме госпожи де Канб; перечитав письмо, он вообразил, что никогда никого не любил, кроме нее.

Молодой человек провел одну из тех лихорадочных ночей, которые горячат кровь и вместе с тем доставляют отдохновение, потому что радость борется с бессонницей. Он всю ночь не смыкал глаз, однако встал с петухами.

Известно, как влюбленные проводят время перед свиданием: смотрят на часы, бегают туда и сюда, сталкиваются с самыми близкими друзьями, не узнавая их. Каноль проделал все эти глупости, которых требовало его состояние.

В назначенный час (Каноль уже двадцать раз подходил к церкви) он вошел в исповедальню, которая была отперта. Сквозь темные стекла пробивались лучи заходящего солнца. Вся внутренность священного здания освещалась тем таинственным светом, который так приятен молящимся и любящим. Каноль отдал бы год жизни, чтобы не потерять надежды в эту минуту.

Барон хорошенько осмотрелся, чтобы убедиться, что в церкви никого нет; заглянул во все приделы, и затем, уверившись, что никто не может видеть его, вернулся в исповедальню и стал на назначенное место.

XII

Через минуту явилась Клер, закутанная в широкую накидку. Она оставила на часах за дверями своего верного Помпея. Клер тоже осмотрелась, не видят ли ее, и потом опустилась на колени рядом с Канолем.

— Наконец я вас вижу, сударыня! — сказал Каноль. — Наконец вы сжалились надо мной!

— Надо было сжалиться, потому что вы губите себя, — отвечала Клер и смутилась, потому что в стенах исповедальни произнесла неправду, хотя самую невинную, но все-таки неправду.

— Итак, сударыня, — сказал Каноль, — только чувству жалости обязан я счастьем видеть вас? О, признайтесь, я вправе был ожидать чего-нибудь получше!

— Поговорим серьезно, — возразила Клер, тщетно стараясь совладать со своим волнением и говорить голосом, соответствующим святости места. — Вы подвергали себя опасности, повторяю вам, когда ездили к господину Лави, отъявленному врагу принцессы. Вчера она узнала об этом от герцога де Ларошфуко, который все знает, и произнесла слова, которые испугали меня: «Если нам придется бояться замыслов наших пленников, то мы должны снисходительность заменить строгостью; находясь в опасном положении, мы должны действовать решительно; мы не только хотим строжайших мер, но даже готовы осуществить их».

Виконтесса наставляла Каноля довольно твердым тоном: ей казалось, что Бог, приняв во внимание обстоятельства, простит ей эту ложь. Так старалась она успокоить свою совесть.

— Я вовсе не слуга ее высочества, сударыня, — отвечал Каноль, — я принадлежу только вам: я вам сдался, вам одной. Вы знаете, при каких обстоятельствах и на каких условиях.

— Но мне кажется, мы ни о чем не уславливались…

— На словах — нет, но в сердце — да. Ах, сударыня! После того, что вы мне говорили, после того, что позволили надеяться на счастье, после всех надежд, которые вы мне дали… О, сударыня, признайтесь откровенно, что вы чересчур жестоки!

— Друг мой, — отвечала Клер, — вы ли можете упрекать меня за то, что я заботилась о вашей чести столько же, сколько о своей? Неужели вы не понимаете — надо признаться в этом, потому что вы и сами, верно, догадываетесь, — неужели вы не понимаете, что я страдала не меньше вас, даже больше вас, потому что у меня нет сил переносить такие страдания? Выслушайте же меня, и пусть слова мои, вырывающиеся из глубины сердца, западут вам в душу. Друг мой, я уж сказала вам, я страдала больше вас: меня терзало опасение, которого вы не могли иметь, потому что знали, что я люблю только вас. Живя здесь, не жалеете ли вы о той, которой здесь нет, и в мечтах о будущем нет ли у вас какой-нибудь надежды, которая не относится ко мне?

— Сударыня, — отвечал Каноль, — вы вызываете меня на откровенность, и потому я буду говорить с вами откровенно. Да, когда вы оставляете меня наедине с моими печальными размышлениями, лицом к лицу с прошлым, отсутствие ваше заставляет меня посещать игорные дома, где ощипанные глупцы волочатся за здешними горожаночками. Когда вы не хотите смотреть на меня или когда заставляете с таким трудом добиваться хотя бы одного вашего слова, одного движения, одного взгляда, которого я, может быть, не стою… тогда я досадую, что не умер, сражаясь, упрекаю себя за то, что сдался, жалею об этом, даже совесть грызет меня…

— Совесть!

— Да, сударыня, совесть. Бог воистину присутствует в этом святом алтаре, перед которым я говорю вам, что я люблю вас; но так же истинно и то, что теперь другая женщина плачет, жалуется и готова отдать жизнь за меня. И что же! Она должна думать, что я или подлец, или предатель.

— О, сударь!

— Уверяю вас, сударыня, что это так!.. Не она ли сделала меня тем, кто я теперь? Не поклялся ли я ей, что спасу ее?

— Но вы и спасли ее, мне кажется?

— Да, от врагов, которые могли убить ее, а не от отчаяния, которое гложет ее сердце, если она знает, что я сдался вам.

Клер опустила голову и вздохнула.

— Вы не любите меня! — сказала она.

Каноль вздохнул в свою очередь.

— Не хочу обольщать вас, сударь, — продолжала она, — не хочу лишать вас подруги, которой я не стою, однако ж вы знаете, я гоже люблю вас. Я пришла сюда просить вашей любви, любви преданной, любви только ко мне. Я пришла сказать вам: я свободна, вот моя рука… Предлагаю вам ее, потому что никого не могу сравнить с вами… не знаю человека, достойнее вас.

— Ах, сударыня! — вскричал Каноль. — Какой восторг! Вы делаете меня счастливейшим из людей!

— О, вы меня не любите, сударь! — печально прошептала она.

— О, люблю, люблю, обожаю! Но не могу высказать, как я страдал от вашего молчания и осторожности.

— Боже мой! Вы, мужчины, ничего не угадываете! — сказала Клер, поднимая прелестные глаза к небу. — Разве вы не поняли, что я не хотела заставить вас играть смешную роль, не хотела, чтобы люди могли подумать, будто мы вместе договорились о сдаче Сен-Жоржа? Нет, я хотела, чтобы вас обменяла королева или чтобы я вас выкупила, и тогда вы совершенно бы принадлежали мне. Но вы не захотели подождать!

— Теперь, сударыня, теперь я подожду. За один такой час, как этот, заодно обещание, сказанное вашим очаровательным голосом, который уверяет, что вы любите меня, я готов ждать часы, дни, годы…

— Вы все еще любите мадемуазель де Лартиг! — сказала Клер, покачав головой.

— Сударыня, — отвечал Каноль, — я солгал бы, если б не сказал вам, что чувствую к ней дружескую благодарность; верьте мне, возьмите меня с этим чувством. Я отдаю вам столько любви, сколько могу дать, а это уж очень много.