Женская война (др. перевод), стр. 78

Войдя в гостиную генерального адвоката, Каноль чуть не вскрикнул от радости: госпожа Лави была именно та красивая брюнетка, которой он этим утром столь галантно подавал святую воду.

Каноля приняли в этом доме как роялиста, на деле доказавшего свою преданность. Едва успели его представить, как он был окружен знаками почтения, способными свести с ума даже одного из семи греческих мудрецов. Его действия во время первого нападения на Сен-Жорж сравнивали с подвигом Горация Коклеса, а падение крепости — с разрушением Трои, которую Улисс взял хитростью.

— Мой дорогой господин де Каноль, — говорил ему генеральный адвокат, — я знаю из верного источника, что о вас очень много говорили при дворе и что ваша храбрая оборона покрыла вас славой. Королева поклялась, что при первом обмене пленными вы будете освобождены и в тот день, как вернетесь к ней на службу, получите чин полковника или бригадного генерала. Вы, вероятно, желаете этого обмена?

— Нет, сударь, — отвечал Каноль, бросая убийственный взгляд на госпожу Лави, — клянусь вам, у меня одно желание, чтобы ее величество не слишком торопилась. Ведь она должна заплатить за меня выкуп или обменять на дельного офицера. Я не стою ни таких денег, ни такой чести. Подожду, пока ее величество возьмет Бордо, где мне очень хорошо. Тогда она получит меня даром.

Госпожа Лави очаровательно улыбнулась.

— Дьявольщина! — сказал ее муж. — Барон, вы очень холодно говорите о своей свободе!

— Да чего же мне горячиться? — отвечал Каноль. — Неужели вы думаете, что мне приятно вступить опять на действительную службу и ежедневно подвергать себя необходимости убивать друзей?

— Но какую жизнь ведете вы здесь? — продолжал генеральный адвокат. — Жизнь, недостойную человека таких способностей. Вы не принимаете участия ни в советах, ни в экспедициях, вынуждены видеть, как другие служат своей партии, а сами сидите сложа руки. Вы пребываете в бездействии, вы оскорблены! Такое положение должно казаться вам тягостным.

Каноль посмотрел на госпожу Лави, которая тоже на него взглянула.

— О нет, — отвечал он, — вы очень ошибаетесь: мне совсем не скучно. Вы занимаетесь политикой, что очень скучно; я занимаюсь любовью, что очень приятно. Некоторые из вас служат королеве, другие — принцессе Конде, а я не привязываюсь постоянно к одной владычице, я раб всех женщин.

Такой ответ не мог не понравиться, и хозяйка дома тоже высказала свое мнение улыбкой.

Скоро сели за карточные столы. Каноль стал играть. Госпожа Лави играла вместе с ним против своего мужа, который проиграл пятьсот пистолей.

На другой день, неизвестно по какой причине, в городе начались народные волнения. Один приверженец принцев, неистовый фанатик, предложил забросать камнями дом господина Лави и выбить в нем окна. Когда разбили стекла, другой фанатик предложил поджечь дом. Уже раздували огонь, когда Каноль подоспел с ротой полка де Навайля, отвел госпожу Лави в безопасное место и вырвал ее мужа из рук дюжины бешеных злодеев, которые хотели повесить его, потому что не могли сжечь.

— Что, господин человек дела, — сказал Каноль генеральному адвокату, дрожавшему от страха, — что думаете вы теперь о моем бездействии? Не думаете ли, что я ничего не делаю?

Потом он вернулся в замок Тромпет, потому что уже пробили зорю. На своем столике он увидел письмо, и сердце его сильно забилось, а рассмотрев почерк, он задрожал.

То был почерк виконтессы де Канб.

Каноль тотчас распечатал письмо и прочел:

«Завтра будьте одни в церкви кармелитов в шесть часов вечера и станьте в первой исповедальне налево при входе. Дверь будет открыта».

— О, — сказал Каноль, — да это превосходная мысль!

К письму была еще приписка:

«Не говорите никому, что ходите туда, где были вчера и сегодня. Бордо не роялистский город, не забывайте этого. Да остановит Вас участь, которой подвергся бы господин генеральный адвокат, если бы Вы не спасли его».

— Хорошо, — сказал Каноль, — она ревнует! Что ни говорила бы она, я прекрасно сделал, что ездил вчера и сегодня к господину Лави.

XI

Надо сказать, что со времени приезда в Бордо Каноль перенес все мучения несчастной любви. Он видел, как все ухаживали за виконтессой, волочились за ней, угождали ей. Сам же он не мог быть в числе ее поклонников и должен был довольствоваться одним утешением — ловить взгляды Клер, которые она тайком бросала на него, чтобы не подавать повод к злословию. После сцены в подземелье, после страстных слов, которыми они обменялись в эту решительную минуту, такое поведение госпожи де Канб казалось ему не только холодным, но даже ледяным. Однако, даже видя ее холодность, он был в сущности уверен, что его действительно глубоко любят, и поэтому смирился с участью наименее счастливого из счастливых любовников. Впрочем, это было дело нетрудное. Благодаря данному им честному лову ни с кем не переписываться вне города, он оставил Нанон лишь тот маленький уголок совести, где помещаются любовные печали. Он не получал известий от Нанон и поэтому был избавлен от неприятных мыслей, которые всегда причиняет душевная борьба. И так как ничто прямо не напоминало барону о женщине, которой он был неверен, то и угрызения совести не очень мучили его.

Однако иногда, в то самое время, когда самая веселая улыбка играла на лице молодого человека, когда он громким голосом расточал шутки и остроты, вдруг он становился печальным и вздох вырывался если не из сердца, так по крайней мере из уст. Вздыхал он о Нанон: воспоминания о прошлом бросали тень на настоящее.

Виконтесса замечала эту минутную грусть. Взгляд ее проникал в самую глубину сердца Каноля; она думала, что нельзя оставлять барона наедине с самим собой и в таком положении, то есть между прежней любовью, которая не совсем еще погасла, и новой страстью, которая уже зародилась. Избыток его чувств, прежде поглощаемый войной и высокими обязанностями, мог подвигнуть его на что-нибудь, противное той чистой любви, которую виконтесса хотела внушить ему. Она, впрочем, старалась только выиграть время, чтобы понемногу исчезло воспоминание об их прежних романтических приключениях, успевших возбудить любопытство всех придворных принцессы. Может быть, госпожа де Канб ошибалась, может быть, если б она громко сказала о своей любви, то этой темой перестали бы заниматься и быстрее о ней забыли.

Более и внимательнее всех следил за развитием этой таинственной страсти Ленэ. Сначала его опытный глаз заметил любовь, но не мог найти ее предмета; он не мог угадать, какая эта любовь, взаимная или неразделенная, ему только показа лось, что виконтесса поражена в самое сердце, потому что она иногда труслива и нерешительна, иногда сильна и отчаянна и почти всегда равнодушна к удовольствиям, ее окружающим. Вдруг погас ее пылкий интерес к войне, и она не казалась уже ни трусливой, ни храброй, ни решительной, ни отчаянной; она задумывалась, смеялась или плакала, казалось, без причины, тогда как губы и глаза ее отвечали изменениям ее мысли. Такая перемена произошла в течение последней недели, в то время как был взят в плен Каноль. Стало быть, без сомнения, Каноль и был предметом ее любви.

Впрочем, Ленэ с радостью был готов способствовать этому чувству, которое могло в один прекрасный день дать принцессе Конде храброго защитника.

Герцог де Ларошфуко, может быть, еще лучше, чем Ленэ, читал в сердце госпожи де Канб. Но его жесты, рот, глаза говорили только то, что он позволял им говорить, и поэтому никто не мог сказать, любит он или ненавидит виконтессу. Он никогда ничего не говорил о Каноле, не смотрел на него и вообще не обращал на него никакого внимания, словно тот и не существовал. В остальном герцог более, чем когда-либо раньше, участвовал во всяких стычках, где показывал себя героем, чему много помогали его испытанная храбрость и действительное знание военного дела. Таким образом, он с каждым днем усиливал свое влияние в качестве помощника главнокомандующего. Напротив того, герцог Буйонский, холодный, таинственный, расчетливый, превосходно используя припадки подагры, случавшиеся так кстати, что некоторые люди даже отвергали их истинность, — герцог Буйонский всё вел переговоры, скрывал как мог свои намерения и, не умея видеть огромной разницы — мы бы сказали пропасти — между Ришелье и Мазарини, всё боялся лишиться головы, которую едва не отсекли ему на одном эшафоте с Сен-Маром и за которую он заплатил своим родным городом Седаном, а также тем, что лишился — если не на бумаге, то во всяком случае фактически — своих прав суверенного принца.