Женская война (др. перевод), стр. 55

Подойдя к окну, она увидела конвой, увозивший Каноля, в последний раз простилась с ним, сделав знак рукой; затем она, позвав Помпея, который в надежде на отдых выбрал себе лучшую комнату в гостинице, приказала ему немедленно готовиться к отъезду.

IX

Дорога была для Каноля еще печальнее, чем он ожидал. Он ехал сначала на лошади, что дает даже очень хорошо охраняемому пленнику видимость свободы, однако скоро его посадили в экипаж — одну из тех скверных и тряских кожаных повозок, которые еще сохранились в Турени. Ко всему прочему, ноги его оказались между ногами какого-то господина с орлиным носом; рука этого человека гордо лежала на рукоятке заряженного пистолета. Ночью барон надеялся обмануть бдительность этого нового Аргуса, но возле орлиного носа блестели два огромных совиных глаза, круглые, огненные, совершенно приспособленные к ночным наблюдениям; так что в какую бы сторону ни поворачивался Каноль, он все время видел перед собою светящиеся глаза своего спутника.

Когда он находился в состоянии сна, то спал только один его глаз. Такой особенностью одарила этого человека природа.

Два дня и две ночи провел Каноль в самых печальных размышлениях. Крепость на острове Сен-Жорж, слывшая довольно незначительной, принимала в глазах арестанта самые огромные размеры, когда страх и угрызения совести начинали мучить его.

Совесть мучила его: он понимал, что поручение, данное ему к принцессе Конде, было основано на доверии, а он принес его в жертву своей любви. Результаты его поступка были ужасны. В Шантийи супруга Конде была просто женщина. В Бордо она стала мятежной принцессой.

Страх овладел им, потому что он знал, как жестоко мстит разгневанная Анна Австрийская.

Но, кроме этого, его терзала и другая мысль. Существовала в мире еще одна женщина, молодая, красивая, умная, употреблявшая все свое влияние ради его положения в свете; женщина, которая из любви к нему двадцать раз рисковала своим положением, будущностью, богатством… И что же? Эту женщину — не только самую очаровательную любовницу, но еще и самого преданного друга — он покинул непростительно грубо, без причины в ту минуту, когда она думала о нем и вместо того, чтобы отомстить за себя, доставила ему самое лестное поручение. Вместо упреков ему, она сделала так, что ее имя звучало в его ушах с ласкающей мягкостью, стало символом почти королевской благосклонности. Правда, это поручение, эта милость явились в плохую минуту, когда Каноль предпочел бы им опалу; но виновата ли в этом Нанон? Она в поручении к королеве видела только хорошую сторону, пользу для человека, о котором беспрерывно заботилась.

Все, кто любил двух женщин сразу, — прошу прощения у моих читательниц: этот феномен для них непонятен, так как одна любовь занимает их полностью, но в мужчинах он встречается довольно часто, — все, кто любил двух женщин, поймут, что, чем больше думал Каноль, тем больше влияния на него приобретала Нанон, влияния, которое он считал утерянным. Неуравновешенность характера, очень неприятная при ежедневных свиданиях, исчезает, когда смотришь на нее издалека. Напротив, в отдалении некоторые сладкие воспоминания получают больше блеска. И наконец — как ни грустно об этом говорить, — идеальная любовь, обещающая одну лишь душевную близость, в одиночестве улетучивается. Наоборот, именно тогда приходит на память чувственная любовь во всеоружии земных наслаждений, имеющих свою несомненную цену. Прекрасной и утраченной, доброй и обманутой — вот какой казалась теперь Нанон Канолю.

Эти мысли пришли ему в голову потому, что Каноль заглянул в свою душу чистосердечно и добровольно, а не так, как люди, приговоренные за какие-то провинности к церковному покаянию. За что он бросил Нанон? Почему погнался он за виконтессой де Канб? Да что такого желанного и такого великолепно-страстного было в маленьком дворянине из гостиницы «Золотого тельца»? Чем столь победоносно могла виконтесса де Канб превосходить Нанон? Неужели белокурые волосы до такой степени лучше черных, что можно изменить прежней подруге и даже предать своего короля единственно с целью переменить черную косу на белокурую? О, ничтожество человеческой натуры! Каноль рассуждал очень здраво, но никак не мог переубедить себя. Сердце полно таких тайн, от которых любовники блаженствуют, а философы приходят в отчаяние.

Однако же это соображение не мешало Канолю быть недовольным и бранить себя.

«Меня накажут, — говорил он себе, думая, что кара смывает вину, — меня накажут, тем лучше! Я встречу там какого-нибудь капитана — служаку, грубого, дерзкого, исполненного высокомерия от своего звания главного тюремщика, который надменно прочтет мне приказ кардинала Мазарини. Меня упрячут в какое-нибудь подземелье глубиной футов в пятнадцать, где я буду изнывать в обществе крыс и жаб. А между тем я мог бы еще жить на белом свете и наслаждаться под солнцем в объятиях женщины, которая любила меня, которую я любил и, честное слово, может быть, люблю еще и теперь. Проклятый маленький виконт, чтоб тебя! Почему ты превратился в такую очаровательную виконтессу? Да, но есть ли на свете виконтесса, ради которой стоило бы вытерпеть то, что я перенесу ради этой? Комендант и подземная тюрьма — это еще не все! Если меня посчитают изменником, то произведут подробное следствие. Меня станут еще терзать за Шантийи… Я все бы отдал за пребывание там, если б оно принесло какие-то плоды; а то ведь все свел ось-то к трем поцелуям руки. Дурак я, трижды дурак, не сумел воспользоваться обстоятельствами! «Слабоумный», как говорит Мазарини! Я изменил и не получил за это никакой награды. А теперь кто наградит меня?»

Каноль презрительно пожал плечами, мысленно отвечая таким образом на свой вопрос.

Человек с круглыми глазами, несмотря на всю свою проницательность, не мог понять этой пантомимы и смотрел на него с удивлением.

«Если меня станут допрашивать, — продолжал думать Каноль, — я не буду отвечать, потому что говорить нечего. Сказать, что я не люблю Мазарини? Так не следовало служить ему. Что я любил виконтессу де Канб? Хорош ответ королеве и министру! Лучше всего молчать. Но судьи — народ требовательный, они любят, чтоб им отвечали, когда они допрашивают. В провинциальных тюрьмах есть «неучтивые» тиски; мне раздробят мои стройные ноги, которыми я так гордился, и отошлют меня, изуродованного, опять к мышам и жабам. Я останусь на всю жизнь кривоногим, как принц Конти, что очень некрасиво… Может быть, королева возьмет меня под свое покровительство? Нет, она этого делать не станет».

Кроме коменданта, мышей, жаб и тисков, были еще эшафоты, на которых отрубали головы мятежникам, виселицы, на которых вешали изменников, казарменные плацы, на которых расстреливали дезертиров. Но все эти ужасы красавцу Канолю казались ничтожными по сравнению со страхом, что у него будут кривые ноги.

Поэтому он решился успокоить себя и порасспросить своего спутника.

Круглые глаза, орлиный нос и недовольное лицо стража мало поощряли арестанта к разговору. Однако, как бы ни было бесстрастно лицо человека, оно все-таки иногда становится менее суровым. Каноль воспользовался минутой, когда на устах стража появилась гримаса вроде улыбки, и сказал:

— Сударь…

— Что вам угодно?

— Извините, если я оторву вас от ваших мыслей.

— Нечего извиняться, сударь, я никогда не думаю.

— Черт возьми, какая у вас, сударь, счастливая натура!

— Да я и не жалуюсь.

— Вот вы не похожи на меня… Мне так очень хочется пожаловаться.

— На что?

— Что меня схватили так вдруг, в ту минуту, как я вовсе не думал об этом, и везут… куда… я сам не знаю.

— Нет, знаете, сударь, вам сказано.

— Да, правда… Кажется, на остров Сен-Жорж?

— Именно так.

— А долго ли я там останусь?

— Не знаю. Но по тому, как мне приказано стеречь вас, думаю, что долго.

— Ага! Остров Сен-Жорж очень некрасив?

— Так вы не знаете крепости?

— Какая она внутри, не знаю, я никогда не входил в нее.