Каталина, стр. 38

— Об этом говорят в городе, — кивнул Доминго. — Я слышал, что предпринимались попытки лишить тебя сана епископа.

— Как я был бы рад, если б одна из них удалась!

— Но, дорогой друг, не забывай, что народ любит и уважает тебя.

— Бедняги, если б они знали, как недостоин я их любви.

— Они чтят тебя за простоту в жизни и милосердие к бедным. Они слышали о чуде в Кастель Родригесе. Они смотрят на тебя как на святого, брат, и кто я такой, чтобы винить их за это.

— Не смейся надо мной, Доминго.

— Ах, дорогой друг, я слишком люблю тебя, чтобы позволить себе подобную вольность.

— И тем не менее иногда случается и такое, — слабо улыбнулся епископ. — За эти три года я часто вспоминал нашу последнюю встречу. Тогда я не придал особого значения твоим словам. Мне казалось, что ты говорил только ради того, чтобы позлить меня. Но в уединении этого дворца меня начали мучать сомнения. Я спрашивал себя, возможно ли, что мой брат, пекарь, скромно выполнявший свой долг, служил богу лучше, чем я, посвятивший ему всю жизнь. Если это так, что бы ни говорили остальные, не я совершил чудо, но Мартин, — он пристально взглянул на Доминго. — Говори. Ради любви ко мне скажи мне правду.

— Что ты хочешь услышать от меня?

— Ты считал, что излечить бедняжку мог только мой брат. Ты уверен в этом и сейчас?

— Так же, как и прежде.

— Тогда почему, почему небо даровало мне знак, развеявший мои сомнения? Почему дева Мария произнесла слова, которые можно истолковать самым различным образом?

И так велико было его отчаяние, что вновь, как и три года назад, сердце Доминго дрогнуло. Он хотел утешить епископа, но не решался высказать свои мысли. Несгибаемый фанатизм дона Бласко и присущее ему чувство долга указывали на то, что епископ мог сообщить в Святую палату содержание разговора с другом, если, по его мнению, тот оскорбил церковь. А старый семинарист не испытывал желания стать мучеником за свои убеждения.

— С тобой трудно говорить открыто. Я опасаюсь, что оскорблю твое благочестие.

— Говори, говори, — в голосе епископа слышалось нетерпение.

— В прошлый раз я обратил твое внимание, что, к моему удивлению, люди склонны приписывать богу все, что угодно, кроме здравого смысла. Но еще более удивительным является то обстоятельство, что они лишили его чувства, значение которого трудно переоценить. Я имею в виду чувство юмора.

Епископ вздрогнул, хотел что-то сказать, но промолчал.

— Я удивил тебя, брат? — с полной серьезностью спросил Доминго, но его глаза хитро блеснули. — Смех — драгоценный дар, ниспосланный нам богом. Он облегчает нам жизнь в этом сложном мире и помогает терпеливо выносить удары судьбы. Почему бы не предположить, что он, посмеиваясь про себя, говорит загадками, чтобы потом с улыбкой наблюдать, как люди, неверно истолковав его слова и набив очередную шишку, учатся уму-разуму?

— Ты говоришь странные вещи, Доминго, но мне кажется, что истинный христианин не сможет найти ереси в твоих рассуждениях.

— Ты изменился, брат. Возможно ли, что ты стал терпимее?

Епископ ответил пронзительным взглядом, будто хотел понять истинный смысл вопроса Доминго, затем опустил глаза и, казалось, глубоко задумался. Наконец, он вновь взглянул на Доминго.

— Друг мой, я в растерянности. Я ни с кем не решался поговорить об этом, но, возможно, провидение послало тебя, чтобы я облегчил душу, ибо ты — единственный человек, кого я могу назвать своим другом… — Он помолчал. — Как епископ, я должен присутствовать на религиозных спектаклях, которые показывают в кафедральном соборе по праздникам. Кто-то сказал мне, что на этот раз пьеса посвящена Марии Магдалине. От меня требовалось присутствовать, но не смотреть на сцену. Отвлекшись от всего, я молился. Но душа моя не находила покоя. И неожиданно мою молитву прорезал крик, такой трогательный, такой призывный, что я не мог не прислушаться к происходящему. Тут я вспомнил, что идет спектакль. Игралась сцена, когда Мария Магдалина и Мария, мать Иакова, подошли к погребальному склепу, куда Иосиф из Аримафен положил тело Христа, и увидели, что камень, закрывавший вход, отброшен в сторону. Они вошли и обнаружили, что тело исчезло. Так, стоящими в полной растерянности, и застал их случайный путник, и Мария Магдалина рассказала ему, что она видела с другой Марией. И, так как он ничего не знал о происшедших ужасных событиях, она поведала путнику о пленении, суде и смерти сына бога. Столь живым было это повествование, столь удачны подобранные слова и сладкозвучны стихи, что я не мог заставить себя не слушать.

Доминго, затаив дыхание, наклонился вперед, ловя каждое слово дона Бласко.

— Ах, как же был прав наш великий император Карл, говоря, что лишь испанский язык достоин того, чтобы на нем обращались к богу. Какое яростное негодование звучало в голосе актрисы, игравшей Магдалину, когда она рассказывала о предательстве Иуды, и такой неистовый гнев охватил многочисленных зрителей, что они выкрикивали проклятия изменнику. Так искренне дрожал ее голос, такая неподдельная душевная боль слышалась в нем, когда речь шла о бичевании Христа, что люди вскрикивали от ужаса, а когда она стала описывать агонию Иисуса на кресте, они били себя в грудь и громко рыдали от горя. И ее голос проник в мое сердце, и по моим щекам потекли слезы. Душа моя затрепетала, как трепещет на ветру одинокий лист. Я чувствовал, что-то должно произойти, и меня охватил страх. Я взглянул на актрису, произносящую эти возвышенные и жестокие слова. Ее красота потрясла меня. Не женщина стояла на сцене, не актриса, но небесный ангел. И когда я, как зачарованный, смотрел на нее, луч света пронзил темную ночь, в которой я блуждал столько лет. Он проник в мое сердце, и я застыл в блаженстве. Я умирал от боли и в то же время смеялся от счастья. И чувствовал, что душа моя отделилась от тела и воспарила ввысь. В тот незабываемый момент я прикоснулся к мудрости бога и познал его тайны. Лишь добро осталось во мне, отринув все зло. Не могу описать этого состояния. У меня нет слов, чтобы выразить, что я увидел и что познал. Я слился с богом и, слившись с ним, соединился со всем миром. — Епископ откинулся в кресле, и его лицо осветилось воспоминанием этого волнующего мгновения. — Суетные желания больше не проникали в душу. Я получил высшую награду, достижимую в этом мире. Теперь мне нечего желать и не к чему стремиться. Я отправил его величеству письмо, в котором смиренно прошу разрешить мне отказаться от дарованного мне духовного сана, чтобы я мог удалиться в монастырь и провести остаток дней в молитвах и благочестивых размышлениях. Тут Доминго не выдержал:

— Бласко, Бласко, Марию Магдалину играла моя племянница, Каталина Перес. Убежав из Кастель Родригеса, она присоединилась к труппе Алонсо Фуэнтеса.

От изумления глаза епископа широко раскрылись. И тут же на его губах заиграла улыбка.

— Вот уж действительно пути господни неисповедимы. Как странен его выбор тех, кто привел меня к цели! Через нее он жестоко ранил меня и через нее же и исцелил. Благословенна будет мать, родившая ее, ибо в той божественной сцене ее вдохновлял сам создатель. Я буду молиться за нее до последнего вздоха.

В этот момент в маленькую комнату вошел фра Антонио. Взглянув на Доминго и сделав вид, что не узнает его, секретарь наклонился к епископу и что-то прошептал ему на ухо. Тот тяжело вздохнул.

— Хорошо, я приму его, — и добавил, обращаясь к Доминго: — К сожалению, я вынужден просить тебя уйти, дорогой друг, но я с радостью увижу тебя вновь.

— Боюсь, этого не случится. Завтра утром я уезжаю в Кастель Родригес.

— Мне очень жаль.

Доминго преклонил колени, чтобы поцеловать руку епископа, но дон Бласко поднял его на ноги и крепко расцеловал в обе щеки.

35

Доминго, исхудавший старик с тяжелыми мешками под глазами и красным, в синих прожилках, носом, в залатанной одежде с пятнами от вина и еды, не шел, а летел по воздуху. В этот момент он, как когда-то и говорил епископу, не поменялся бы местами ни с императором, ни с самим папой. Он разговаривал сам с собой и размахивал руками. Прохожие принимали его за пьяного, и он действительно опьянел, но на этот раз не от вина.