Отдаешь навсегда, стр. 57

Круг замкнулся.

«Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои…» И я иду за этим ветром по кругам доброты и человечности, и чьи-то сильные руки подхватывают и подталкивают меня всякий раз, когда уже, кажется, нет ни сил, ни желания продолжать этот путь…

92

Игорь Александрович сидит за столом и разминает в крепких пальцах с плоскими ногтями сигарету; он выбрит до синевы, не то что я, вахлак; и китель на нем без единой складочки, а на мне мятая клетчатая ковбойка с подвернутыми рукавами; и в квартире у нас — как в свинарнике: под стулом посреди комнаты валяются Лидины туфли со сбитыми каблуками, на подоконнике — грязная тарелка с остатками какой-то еды, на приоткрытой в спальню двери висит полотенце, на письменном столике — груда рассыпанных листков с моими записями…Я встаю, чтоб как-то подобрать все это, — что он обо мне подумает, Лидин отец, прилетевший час назад вместе с Ольгой Максимовной: распустился, раскис… Но он останавливает меня:

— Сиди, Саша, все это неважно.

— А что важно?…

Сквозь стекла, испятнанные вчерашним дождем пополам со снегом, цедится серое утро. Ветер морщинит лужи на дорожках, еще ночью они были залиты блестящим стеклом, а сейчас влажно чернеют. Нахохлившаяся ворона раскачивается на топольке, для равновесия коротко взмахивая крыльями, как канатоходец в цирке руками; наверно, ей очень неудобно сидеть на таком хлипком топольке, но вот ведь не улетает.

Весело перекрикиваясь, пробегает стайка мальчишек в разноцветных плащах внакидку и с деревянными саблями в руках — играют в чапаевцев.

— А что важно?…

Для меня — то, что он сидит за столом и разминает сигарету, такой подтянутый, уверенный в себе, хотя я вижу, как в уголках глаз, среди процарапанных морщинок у него притаились тревога и ожидание: Ольга Максимовна пошла в больницу, мы ждем ее, что-то она за новости нам принесет?…

Он удержал меня дома, и сейчас сидит и разминает уже третью сигарету, и никак не решится закурить — на столе горкой высится золотистый табак.

Не представляю, что я делал бы без него в этой пустой квартире…

— Наверно, самое важное сейчас, — негромко говорит он и смотрит в окно, — чтобы все это хорошо окончилось и Лида наградила тебя сыном или дочкой, а нас, соответственно, внуком или внучкой. Это ты заставил ее отвечать на письма Ольги Максимовны?

— А разве она не отвечала? — Я решаю сделать вид, что мне ничего не известно.

— Я так и знал, что ты, — удовлетворенно кивает он, как будто не расслышал моего вопроса. — Ты на нее не обижайся, все-таки она мать.

— Я ни на кого не обижаюсь. Даже на того, кто поставил эту проклятую мину. Вы знаете, Игорь Александрович, о чем я иногда думаю? Ведь та мина совсем не обязательно немецкая. Она могла быть и нашей — в сорок первом там шли тяжелые оборонительные бои. Война всегда алогична, но все же мне хочется верить, что та мина была немецкая…

— Безусловно, — отвечает он. — Ты можешь верить в это без всяких оговорок. Даже если на ней стояло наше клеймо, все равно она была немецкой. Потому это фашисты заставили нас поставить эту мину. Понимаешь? Заставили взрывать мосты и школы, жечь хлеб и умирать молодыми. У нас не было другого выбора. Война не алогична. Война — это беда, но в ней есть своя логика.

— Сумасшедшая логика. Скажите мне лучше, Игорь Александрович, что такое счастье?

— Не знаю. Я не философ, а солдат, я больше действовал, чем размышлял.

— Но у солдат ведь тоже есть свое представление о счастье.

— Разумеется. — Он достает и начинает разминать новую сигарету. Неужели бросил курить и сейчас мучается? — Но оно всегда очень конкретно, это представление. Солдаты не любят абстрактных категорий; нам просто не когда ими заниматься. Для меня всю войну счастье заключалось в трех простейших вещах: победить, попариться в бане и отоспаться. Не в сыром окопе, не в землянке на нарах — шинель под голову, шинель на плечи; а на кровати, и чтоб простыни белые, хрустящие, и подушка, и ни одного выстрела…

— Удалось?

Наконец- то он поворачивается ко мне, и его серые, как у Лиды, глаза весело щурятся.

— Еще как! Шестого мая. На нашем участке фронта затишье было. В бане попарились, только веничка березового не нашлось, так мы рубашками друг друга стегали. Потом выпили по чарке, и завалился я в постель. Перины, простыни… Больше суток проспал. Проснулся — никак не могу сообразить, где я да что я. Вышел на двор, а тут из автоматов как врежут! Я бац на брюхо и за пистолетом тянусь: неужели немцы прорвались? А это победа. А я живой. И выедался. И в бане помылся. Что еще солдату нужно?!

Игорь Александрович чиркает спичкой и окутывается облаком дыма.

— А еще когда вы счастливы были? — спрашиваю, не отступаю я.

— Когда привык во весь рост ходить. Четыре года ползал, в кровь въелось: чуть где грохнет. — падай и занимай оборону. Это, если хочешь знать, самое большое счастье — ходить в полный рост. — Он глубоко затягивается и гасит сигарету. — Что-то Ольги долго нет. Знаешь, никак не могу представить себя в роли деда.

— А я в роли отца.

— Мы из него сделаем смелого человека. Настоящего солдата. И все-таки дед из меня будет ерундовый. Ни одной сказки не знаю. Забыл. Наново перечитать, что ли? А ты-то хоть знаешь сказки?

— Знаю одну. Мне как-то Лида рассказала.

— Одну — мало. Они дотошный народ, малыши. Замучает…

— Что ж, будем почитывать вместе.

— Согласен. Ну-ка, погоди, кажется, Ольга идет. Точно, она.

Игорь Александрович спешит к двери, щелкает замком, и Ольга Максимовна, не снимая коричневого пальто, заходит в комнату, опускается на табурет и говорит:

— Сын.

И плачет, закрыв лицо руками.

— Уже?! — кричим мы с Игорем Александровичем и тормошим ее с двух сторон. — Какой?

— Обыкновенный, — всхлипывает Ольга Максимовна. Господи, откуда я взял, что она чопорная и надменная, обычная стареющая женщина, которая без памяти любит свою единственную дочь, глаза красные, видно, наревелась там, в больнице, на радостях. — Вес — четыре двести, рост — пятьдесят шесть сантиметров. Представляете, у такой хрупкой девчонки — четыре двести и пятьдесят шесть…

— Богатырь! — хохочет Игорь Александрович и хлопает меня по спине так, что во мне все начинает гудеть, словно в телеграфном столбе. — Ай да Лидка, ай да молодчина, елки зеленые!

— Как Лида? — спрашиваю я и чувствую, что у меня дрожат губы, — Ольга Максимовна, умоляю, скажите, как Лида?

— Нормально, — она размазывает ладонью по лицу слезы. — Врач сказала, что роды были легкие. Послушайте, мужчины, давайте приберем здесь немножко и пойдем в город. Нужно купить пропасть вещей, у них ведь ничего нет, даже кроватки. Саша, дайте мне, пожалуйста, какой-нибудь Лидушкин халат.

— Сейчас поищу, Ольга Максимовна, — отвечаю я и бросаюсь в спальню. Вот будет фокус, если у нас нет не только кровати, но и халата. К счастью, на тахте валяется что-то легкое и цветастое, и я перевожу дух и, оглянувшись на приоткрытую дверь, вытираю этим цветастым со лба пот, как лейтенант Сережа когда-то вытирал ослепительно белей перчаткой.

93

Сутулый шофер, который отвез Лиду в больницу, улыбнулся:

— От этого не помирают. Ольга Максимовна всхлипнула:

— Врач сказала, что роды были легкие. Игорь Александрович грохнул меня по спине:

— Ай да Лидка, ай да молодчина, елки зеленые! Пичуга, а такого богатыря родила!

И даже кукушка…

…- Кукушка, кукушка, сколько мне жить?

Все говорили такие правильные, такие хорошие слова. А Лида умерла. В ту же ночь.

«От острой сердечной недостаточности», как было написано в медицинском заключении четким каллиграфическим почерком.

Вот и все. А почему?

«Загадка, — говорил старый Лейба. — Это есть большая загадка, и наука ее еще не превзошла. Все в жизни так устроено, сынок, что самое дорогое: молодость, счастье, любовь — берешь на время — отдаешь навсегда…»