Отдаешь навсегда, стр. 52

— Я сама себе делаюсь противной, — сдавленно говорит она, закинув голову. — У меня вся земля крутится перед глазами: сосны, облака, аллеи. Даже ты крутишься…

Она ложится, забыв обтянуть на коленях платье, и лежит неподвижно, будто заснула, и я молча сижу рядом, а над нами, над соснами, над землей неторопливо плывут какими-то только им одним известными маршрутами облака, похожие на возы с сеном, на рыцарские замки, на чудищ из детских сказок. Потом я начинаю тормошить Лиду, боюсь, что она простынет, и она встает и проводит кончиком языка по губам:

— Пошли газировку пить. У тебя есть монетки?

У автомата мы сталкиваемся с Сергеем — и кто только ему стирает и наглаживает перчатки, уж такие они всегда белоснежные! — и все трое радостно улыбаемся. Он здоровается с Лидой за руку, а мне пожимает локоть и подмаргивает:

— Еще не перебрались?

— Пока нет, ждем.

— Теперь уже скоро. Ты мне звякни, приду помогу вещи перенести.

— Какие там вещи, — смеемся мы с Лидой. — Новоселье будем устраивать, обязательно звякнем. Мы пьем газировку, а потом Сергей вдруг обращается к Лиде.

— Вот скажите, такое дело я ей говорю — выходи за меня замуж. — Он краснеет и сбивает щелчком с блестящего погона какую-то букашку. — А она говорит: хоть завтра, только сперва сними с себя этот китель, а то надо мной все девчонки и так уже подшучивают. Разве это справедливо? — у лейтенанта от обиды вздрагивает голос.

— Это очень несправедливо, Сережа, — отвечает Лида. — Дело не в том, что человек носит, китель или…

— Да нет, она не какая-нибудь дурочка вы не думай те, — торопливо перебивает Лиду Сергей, словно боится, что сейчас она скажет про его девушку что-то резкое, обидное. — Она хорошая девчонка, умная, но с предрассудками. Если б оттого, что я сниму свой китель, на свете сразу перевелись все хулиганы, пьяницы, воры, — я его и дня не носил бы. А так — кто-то ведь должен делать и эту работу. Это тоже работа, вы не думайте…

— Я знаю, что это тоже работа, Сережа. — Лида отбрасывает на затылок волосы. — Но я хочу сказать другое. Просто ваша девушка еще, наверно, вас плохо знает. Она еще и не догадывается, Сережа, какой вы замечательный, душевный человек. Вы ее не подгоняйте, и однажды она забудет все свои предрассудки. Поверьте мне, Сережа.

— Он еще совсем мальчишка, — задумчиво произносит Лида и смотрит, как мелькает среди серых стволов синий китель. — Мальчишка, которому очень хочется выглядеть взрослым и самостоятельным, ты ведь тоже такой, Сашка, ты этого просто не замечаешь.

86

Сквозь щелястую крышу сарая просачивается широкий солнечный луч. Он медленно ползает по упругому вороху сена, на котором мы спим, и шелестит сухими былинками. Они набились мне под майку, хотя Лидина бабка подстелила огромное рядно, и щекочут кожу. Пахнет парным молоком, и привядшей травой, и горьковатым дымком, какой бывает, когда на огородах осенью жгут сухой картофляник и всякий мусор. Откуда он, этот дымок, ведь до осени еще далеко…

Земля поворачивается под солнцем, как ленивая дачница на пляже. Луч потихоньку смещается в сторону, и, словно атомы в молекуле, в нем толкутся пылинки, он распадается на поток живых светящихся точек, и в дрожащем свете я смотрю на Лиду, приподнявшись на локте. Она спит на боку, подложив под щеку правую руку, а левой зажав у подбородка край простыни, и шевелит губами — что-то снится ей доброе, спокойное, потому что спокойны ее лицо и рука, смявшая край простыни. Мой локоть все глубже и глубже проваливается в сено, и я осторожно поворачиваюсь и невзначай касаюсь Лиды — под скользким шелком ночной сорочки полого поднимается теплый бугор, в котором дремлет жизнь ее сына… моего сына. Это мой сын, не Кости Малышева — я повторюсь в нем, только без дороги под бомбами, без солдатской каши в подоле рубашонки, без мины в осеннем лесу, заваленном сугробами жестяных лимонно-желтых листьев…

Я закрываю глаза и вспоминаю дядю Федю. У меня тоже будет сын, дядя Федя! Даже если сейчас будет дочка, то потом будет еще и сын. Обязательно! И я куплю ему матросский костюмчик и бескозырку с лентами, и однажды мы сойдем с ним по улице, и люди будут смотреть нам вслед, потому что очень это замечательное зрелище, когда по улице шагают отец, с сыном, даже если они не держатся за руки. Разве это обязательно — держать мальчишку за руку? Пусть привыкает к самостоятельности… Мы будем гулять с моим Димкой и пить газированную воду у разноцветных автоматов — я приподниму его, и он опустит в щель монетку, а на углу, у голосистой краснощекой мороженщицы, я куплю ему десять… нет, пятьдесят пачек самого вкусного мороженого, чтобы он мог угостить всех мальчишек на улице. И пусть не я, а другие люди научат его собирать транзисторные приемники и играть в волейбол — у него будет много хороших учителей, у моего Димки, а я научу его иному — любить жизнь и верить, что солнце всходит каждое утро, даже когда небо затянуто тучами, и сколько бы времени ни прошло, однажды оно вынырнет, проклюнув горизонт, как желтый цыпленок яйцо, яркое, горячее, и земля будет поворачиваться под его лучами, как ленивая дачница на пляже.

Мы в деревне, километрах в семидесяти от Минска, у нас все позади, даже нервотрепка с квартирой — у Лиды в сумочке лежат голубенький ордер и ключи; и все впереди: первые стопки тетрадей, и первые гранки, и первые волнения, когда что-то не клеится на работе, и первая зарплата, и первый ребенок — жизнь… И какой же она кажется привлекательной, когда знаешь, что у тебя есть отличная крыша над головой, и не нужно больше возиться с золой и брикетом, и таскать воду из колонки. Как же мне трудно было таскать воду. Обычно ее приносила Валя, но иногда она не успевала или забывала, и приходилось идти самому. Я отправлялся к колонке поздно ночью, чтобы быть абсолютно уверенным, что никто не увидит, как я это делаю, и не выхватит у меня ведро, и я дотащу его сам, даже если половину выплесну на пиджак. Я научился экономно умываться, чтобы зря не разливать воду, и экономно мыть посуду, и стирать носки, будто жил в пустыне, где до ближайшего оазиса сотни верст, а теперь мне это совершенно не нужно. И не нужно зубрить и томиться под дверями аудитории во время сессии; все экзамены я сдавал на четверки и пятерки и все зачеты с первого захода, а все-таки каждый раз нервничал. И не возможная двойка меня пугала, а мысль: вдруг ничего не отвечу или отвечу из рук вон плохо, а преподаватель поставит хорошую отметку просто так, из сострадания — мол, не лишать же его стипендии бедолагу! — и ребята понимающе переглянутся и сделают вид, будто ничего не заметили. Эта мысль заставляла меня ночами просиживать над учебниками и конспектами, и как хорошо, что все уже позади. Конечно, будут другие ночи, и работать придется так же много, если не больше, но это другое, совсем другое…

Земной филиал царствия небесного, где мы с Лидой обосновались, невелик. Собственно, это даже не деревня, а лесной хуторок всего четыре двора. Деревня в трех километрах, мы проезжали ее, когда добирались сюда. Бабка Марина живет здесь последний год — хуторок осенью собираются переносить на центральную усадьбу, поближе к цивилизации. Бабке Марине эти разговоры — острый нож в сердце. «Тут я родилась, тут и помру», — сердито ворчит она.

С весны бабка живет одиноко, ее младшая дочь, Елена Александровна, уже переехала в деревню, она работает учительницей, муж — бухгалтером. Они построили там дом. Хотели забрать и бабку, но та уперлась. И уж так она рада нашему приезду, что не знает, куда нас посадить и чем накормить. А кормит бабка Марина лучше, чем в любом ресторане: молодой картошкой с укропом, свежей редиской, сметаной, молоком, творогом, пышными блинами с жареным салом и крестьянской колбасой… Сядешь к столу — словно прикипишь!

Почти целую неделю мы с Лидой отъедались и отсыпались. За все студенческие годы. И даже в запас. Я просто опух от этого самого дела и зарос бородищей, жесткой, как проволока. Непременно нужно как-то выкроить двадцать минут и побриться…