Отдаешь навсегда, стр. 42

Поворочавшись в постели, она засыпает. А я сползаю с тахты, тихонько допрыгиваю в коридор, наклоняюсь над ведром и взахлеб пью ледяную воду. Пью и не могу напиться. А потом лежу, прижавшись к стене, и смотрю на круглое пятно от уличного фонаря, которое мерно колеблется на потолке, где-то между Австралией и Новой Зеландией, смотрю долго, пока оно не начинает таять, блекнуть, и лишь тогда закрываю глаза.

71

Аккуратно, раз в неделю, по четвергам мы получаем письма от Лидиной матери. Я достаю из почтового ящика синий строгий конверт без картинки и молча кладу его перед Лидой. Она тут же чуть-чуть загибает этот конверт по краю, вкладывает в другой и надписывает мамин адрес.

Аккуратно, раз в неделю, по четвергам… Так же аккуратно, не читая, я когда-то рвал ее письма, болван, и в душе любовался собой, и какая из всего этого получилась лишняя, никому не нужная петрушка.

— Лида, может, лучше прочесть, а? — в третий или в четвертый четверг не выдерживаю я. — Может, она больна или ей что-нибудь нужно! Все-таки мать, Лида… Мало что она могла тогда наговорить со зла. Думаешь, ей легко было? Почему ты не хочешь попробовать ее понять? Она ведь любит тебя.

— За такую любовь людей надо убивать из рогатки. — Понятно?

— Нет, — отвечаю я, — непонятно. Знаешь, как я потом жалел, что не прочел твоих писем? По целым ночам не спал, все думал: а что ты там написала? Хоть ты залезь в мусорное ведро, достань обрывки, и склеивай, и подбирай… А потом одернешь сам себя: что это ты нюни распустил? — и не пойдешь собирать обрывки. Кажется, из гордости, а на самом деле из глупости.

Лида пристально смотрит на меня и вдруг улыбается.

— А тебе правда-правда потом хотелось склеить обрывки?

— Честное слово! — торжественно отвечаю я. — И ты правильно сделаешь, если не будешь повторять мои глупости, а прочтешь мамино письмо и ответишь на него.

— Откуда в тебе это всепрощение, Саша, эта христианская кротость? — спрашивает Лида и крутит в руках письмо. — Что ж это получается: тебя ударят по правой щеке, а ты делай вид, что ничего не произошло, и подставляй левую?

— Что за ерунда? — обижаюсь я. — Просто я всю жизнь побаиваюсь фанатиков. Вот погоди, станешь сама матерью, надрожишься за свое чадо, тогда будешь знать, что это такое, когда перед родителями выкомаривают. Лида медленно краснеет и прижимает руки к животу.

— Я не буду матерью, — резко говорит она, и у нее вздрагивают губы. — По крайней мере, сейчас я не буду матерью. Я не хочу, чтобы у нас был этот ребенок.

— Ты с ума сошла! — Я подхожу, и обнимаю ее, и осторожно усаживаю на тахту. — Ты с ума сошла, глупая, чем же он виноват, что все так получилось? Не смей даже говорить об этом, не смей об этом думать. Это твой ребенок, а значит, наш, понимаешь?! Какого черта я должен тебе все это объяснять?!

Лида беззвучно плачет, уткнувшись мне в плечо, а я глажу ее по волосам и говорю шепотом какие-то слова, говорю долго-долго, пока она не успокаивается. Она уходит в коридор и гремит там умывальником, а потом причесывается перед мутным зеркалом, и на висках у нее блестят капельки воды. Я смотрю на нее и думаю, как это смешно — у нее будет ребенок, мальчик или девочка, а она сема еще как девочка, маленькая, щупленькая… Интересно, на кого он будет похож, этот ребенок, на нее или на Костю? Ведь дети всегда похожи на своих родителей. Лучше бы он был похож на нее, а впрочем, какая разница! Будет маленький человечек, и я полюблю его, это же совсем не трудно — полюбить маленького человечка. И неизвестно, куда увели бы меня эти мысли, если бы не послышался отрывистый стук в дверь и на пороге не выросла Клавдия Францевна, озарив нашу комнату блеском своих зубов, с двумя богатырского вида мужчинами, которые, как телохранители («зубохранители», — невольно думаю я), стоят у нее по бокам.

— Здравствуйте, Сашенька, и здравствуйте, Лидочка, — медовым голосом говорит Клавдия Францевна и улыбается. — Нет, нет, это еще не выселение, — поспешно переходит она к делу, заметив мое нетерпеливое движение. — Я уважаю закон и выселю вас, когда получу на это из милиции бумажку. Думаю, что это случится очень скоро. А пока я бы хотела освободить вас от некоторой мебели. Это ведь вся моя мебель, Сашенька. — Она широко разводит руки. — Вы, конечно, не будете возражать, если я заберу ее? Вы знаете, дорогой, мне очень нужна эта мебель.

— Забирайте, Клавдия Францевна, — улыбаюсь я, — забирайте эту мебель, если уж она вам так понадобилась.

Здесь все ваше, у меня нет никакой недвижимости, кроме Пишущей машинки и этих протезов.

— Мне не нужна чужая собственность, я заберу только свою мебель. Лидочка, голубушка, очистите пожалуйста, шифоньер.

Мы с Лидой смотрим на изъеденный жучками-точильщиками шифоньер, украшенный облезлыми завитушками в стиле позднего барокко, и хохочем, а Клавдия Францевна и ее «зубохранители» поглядывают на нас, как на ненормальных. Дотом Лида быстренько выгребает оттуда нашу одежду и вешает на гвоздик. Клавдия Францевна вздыхает.

— Бедные студенты, — сочувственно шепчет она «зубохранителю» слова, — чего вы от них хотите…

И начинается «великое переселение народов». Атлеты, измученные нарзаном, кряхтя от натуги, выволакивают шифоньер. Шкаф тяжел, как свинцовый гроб, и они пошатываются от этой тяжести. Потом берутся за тахту — тут уже дело пошло живей, за стол, за тумбочку, с треском отдирают от стены канареечный умывальник.

Они выволакивают табуретки, когда к нам врывается Валя, вечно заспанная дочь Клавдии Францевны, — за чем она явилась? За занавесками? Какая муха ее укусила? Куда девались сонливость, и вялость, и осторожность, с какой она обычно делает каждое движение? Валя влетает к нам, как метеор, чуть не сбив с ног атлета с табуретками — бедные табуретки с грохотом падают на пол! — хватает мать за плечи и трясет ее так, что у Клавдии Францевны начинают оглушительно громко щелкать зубы.

— Что ты делаешь! — кричит Валя и трясет Клавдию Францевну, словно хочет вытрясти из нее душу. — Что вы делаете, паразиты!

На лицах у атлетов появляется страдальческое выражение, они явно не знают, как себя вести в возникшей ситуации. Лида тоже не на шутку перепугана, и только я, как говорится, сохраняю ясность мысли и присутствие духа. Я пробую оттащить Валю от Клавдии Францевны — моя бедная хозяйка так побледнела, что на нее жалко смотреть, — но Валя яростно отталкивает меня (господи, какая могучая девка, как самосвал, я еле удерживаюсь на ногах!) и продолжает трясти мать с неумолимостью вибратора.

Наконец Валя отталкивает Клавдию Францевну прямо на табуретку, и она шлепается и сидит с открытым ртом и с отвисшей челюстью, растрепанная, жалкая, ошеломленная.

— Сейчас же внесите все назад, — не глядя на нее, командует Валя изрядно перетрусившим атлетам осипшим голосом и наступает на них, а двое здоровенных мужиков пятятся к двери перед этой обычно такой заспанной и вялой девчонкой.

Но Лида подбегает к ней, обнимает ее за плечи и говорит:

— Не надо, Валечка, слышишь! Успокойся… Ты посмотри, как здесь стало просторно, когда выбросили весь этот хлам, даже светлее стало. Нам ничего не нужно, мы прекрасно обойдемся без этой рухляди. Кое-что купим, обойдемся… Успокойся, пожалуйста.

Клавдия Францевна смотрит на них затравленными глазами, она никак не может опомниться.

— Ва-а-а… Ва-а-а-ля, — с трудом выдавливает она, но Валя так свирепо оборачивается, что она испуганно закрывает рот и зажимает его ладонью.

— Если ты не оставишь их в покое, я сегодня же уйду в общежитие, — говорит Валя, и наклоняется над Клавдией Францевной, и смотрит ей прямо в глаза. — Я уйду в общежитие, и моей ноги здесь больше не будет. Ты меня поняла?

— П-п-поняла! — Клавдия Францевна трясет головой, а лицо ее страдальчески морщится. — П-п-поняла-а…

— А чего вы стоите? — Валя исподлобья смотрит на атлетов.

— Нам бы это… хе-хе, — лепечет один из них, интеллигент в потертой шляпе и выпуклых очках на малиновом носу. — Нам бы это… за труды согласно, так сказать, устной договоренности.