Солнечный круг, стр. 45

Я закрыл глаза и вдруг отчетливо увидел в этом скорбном списке свою фамилию. Вернее, фамилию моего отца. «Ильин Г. Б.» Она вполне могла стоять рядом с фамилией Миколки Лынева: Миколка и отец были друзьями и одногодками и на все операции ходили вместе. А в тот раз командир оставил сына в группе прикрытия, а отца послал в группу, выносившую раненых. Отец уперся, он хотел остаться вместе с Миколкой, но командир сказал, что расстреляет его за невыполнение приказа. Вот как это случилось, мне сам Андрей Никитич Лынев когда-то про это рассказывал. Я еще маленький был, а помню. И отец выполнил приказ, и группа прикрытия тоже выполнила приказ, и вот все они лежат в братской могиле, все до одного, и отец лежал бы с ними рядом, если бы его не послали выносить раненых, и на доске была бы выбита его фамилия…

Сколько раз я слышал эти слова: «Они погибли за вас, за ваше счастье…» Но только здесь, у этой братской могилы, я до жути отчетливо понял, что это такое. Вот похоронены люди, которые погибли за моего отца, за его боевых товарищей, за меня. Все они погибли за меня. Чтоб я мог жить, учиться, радоваться солнцу, путешествовать на плоту. Чтоб мой отец стал инженером, налаживал свои автоматические линии, рассказывал мне о далеких боях… Они погибли за меня, а я… я должен за них жить. Я должен сделать все, что смогли бы, что должны были сделать они. Я — их вечный должник, и мой отец, и все мои друзья.

«Они погибли за вас…» — это, оказывается, очень понятно. Нужно только молча постоять возле невысокой оградки и немного подумать. О жизни. О людях. О себе. И еще нужно спросить самого себя: «А ты, если придется, сможешь так? Не струсишь?» И ответить: «Не струшу. Смогу».

По краю поляны, под рыжими соснами, стоят обвалившиеся, взорванные немцами землянки. За много лет землянки совсем заплыли песком. Толстым одеялом лежит на них прелая хвоя. Обугленные бревна торчат в разные стороны, как орудийные стволы.

— Тут был наш штаб. — Отец показывает на длинный бугор, по которому разбежались молодые елочки. — А вот тут, — он поворачивается к северу, — жили мы, подрывники и разведчики.

Две сосны, две родные сестры растут от одного корня над бывшей отцовской землянкой, — одна толстенная, другая тонкая, как хлыст. Тонкая змеей обвила толстую, и где-то вверху густо переплелись их кроны. Отец подходит к соснам, прижимается небритой щекой к шершавой коре и гладит ее, а я не свожу с него глаз. Я представляю, как он вместе с Миколкой Лыневым возвращался с задания, как вон там, за опушкой, их окликали дозорные, а затем, доложив командиру про взорванный эшелон, они шли сюда, под эти сосны. Мне не нужно раскапывать землянку, пусть ребята раскапывают, я и так знаю ее не хуже, чем нашу квартиру. Слишком часто вспоминал про нее отец. Я знаю, что дверь была низкой, чтоб войти, даже им, мальчишкам, приходилось сгибаться в три погибели. Вела она в яму, обыкновенную яму с бревенчатыми стенами, чуть поднимавшимися над землей, — единственное оконце пропилили в крыше. Долго не могли достать стекла, в дожди дыру затыкали тряпками. К зиме бревна, служившие крышей, засыпали землей и шильником. А с оконца по очереди сметали снег.

В землянке жило шесть человек, нары стояли вдоль узкого прохода в два этажа. В центре — печурка из железной бочки. Хорошая печурка, чуть-чуть хвороста подбросишь — аж загудит, докрасна раскалится. Зато к утру остынет — иней на трубе. Отец спал на «втором» этаже, под самой крышей: сколько он себе шишек во время тревог набил — ужас! Никак привыкнуть не мог, что бревна — над самой головой.

А что это там Витька нашел? Котелок помятый… Может, отцов? Нет, свой он узнал бы.

В лагере мы пробыли весь день. Раскапывали землянки, бродили по оплывшим траншеям, лазили в окопы, на сосны, служившие партизанам наблюдательными пунктами, слушали воспоминания отца о блокаде сорок третьего года. Как-то незаметно зашел разговор о том, что мы будем делать, когда вернемся домой. Надо разметить футбольное поле, отремонтировать качели и сделать «гигантские шаги». И еще — собрать книги для библиотеки — отличную библиотеку можно устроить в нашей штаб-квартире, весь двор за книгами приходить будет! — и организовать всякие кружки: фото, радио, ну и, конечно, автомобильный. Игры купим и фильмоскоп — малышам кино пускать. Потом — обязательно собаку завести, овчарку, хоть одну на всех, и рыбок, и кроликов, и голубей… Голубятню во дворе построим, у нас под окнами. А что, очень даже просто. Столбов натаскаем, досок и — построим. Павел Петрович поможет, такую голубятню отгрохаем — весь Северный поселок позавидует. А зимой каток зальем во дворе. Проводку протянем, чтоб свет был, и ворота хоккейные, настоящие… Хватит нашим портфелям за все отдуваться!

И так это мы здорово размечтались, что даже не заметили, как над лесом опустилась темнота. И тогда отец старыми партизанскими тропами повел нас на «железку».

Я никогда не забуду той ночи. Какая-то фантастическая машина времени вдруг перенесла нас почти па четверть века назад, и я почувствовал себя не Тимкой Ильиным, обычным мальчишкой из обычного двора, а Тимофеем Ильиным, партизаном-подрывником. Лямки рюкзака, как и утром, резали плечи, но теперь мне казалось, что в нем лежат не консервы и концентраты, а желтые бруски тола и моток бикфордова шнура. Стоило треснуть под ногой ветке, как я невольно вздрагивал, — вот сейчас из-за того куста полоснет немецкий автоматчик. А когда мы вышли к железнодорожному полотну и на нем внезапно вырос силуэт человека, я тут же отпрянул в кусты. Словно это был не путевой обходчик, неторопливо возвращавшийся домой, а фашистский часовой. По-моему, со всеми ребятами происходило что-то похожее. Во всяком случае, все тут же залегли.

— Вот так мы лежали в кустах, а часовые ходили вдоль насыпи навстречу друг другу, — шепотом говорил отец. — Пост размещался вон там, в будке, мы ее два раза забрасывали гранатами, а немцы отстраивали. Поворот, и место высокое, оттуда обзор хороший. Вот так… Мы оставались в кустах, а кто-нибудь один полз к самому полотну, чтоб снять часового.

Ветер гнал по небу облака, время от времени они мягкой шторой задергивали луну, и тогда становилось темно, хоть ты глаз выколи. Но затем луна выныривала, и мы видели, как дрожат на рельсах маслянистые блики. Где-то далеко, у самого горизонта, упала звезда. Она прочертила небосклон, как ракета, как сигнал к бою. И в то же мгновение за поворотом вспыхнули три огненных глаза и глухо застонала земля: шел поезд.

Он пролетел мимо нас, весело постукивая на стыках и сверкая освещенными окнами, — дальняя у него дорога… А когда-то… Когда-то точно так же спешил на восток немецкий поезд. Он вез на фронт танки, пушки, солдат… И отсюда, с того места, где я сейчас лежу, прижимаясь к жесткой траве, мой отец рывком метнулся на полотно, а его товарищи сжали автоматы, чтобы в случае чего прикрыть огнем. Глухо вскрикнул часовой, и на насыпи выросли расплывчатые тени. А затем они исчезли в этих же кустах, потому что за поворотом уже тяжело стонала земля. И тот поезд никуда не ушел. Огненный взрыв партизанской мины расколол ночную тишину, вздыбились и полезли друг на друга вагоны и платформы, со страшным грохотом обрушиваясь под откос…

Счастливого тебе пути, поезд! Как это здорово, что ты мчишь по мирной земле, что ты везешь ваших людей, а не чужих солдат, что мы лишь представляем себя партизанскими подрывниками…

«ТОЛЬКО НИКАКИХ ГЛУПОСТЕЙ…»

Ровно через неделю после исторического отплытия «Кон-Тики-2» в голубые просторы Березы мы возвратились домой.

Фроликов, как и обещал, устроил нас на буксир. Правда, не к деду Кастусю, дед ушел далеко в низовья, а к другому капитану, молодому парню, и тот доставил нас прямо в «бухту Удачи», откуда мы так недавно отчаливали.

— Завтра соберемся в штабе, — сказал отец, когда мы ввалились во двор. — А сейчас — всем мыться и отдыхать. — Он до хруста потянулся и мечтательно добавил: — Двадцать часов просплю, не меньше. За весь отпуск отосплюсь.