Она что-то знала, стр. 5

Тётки – женщины средних лет, с угасшей, подавленной или повреждённой женственностью – плотно коренятся в жизни. Собственно, они и есть сила жизни. Войско Богини-Матери! Тётки несут бытие на крутых, подпорченных остеохондрозом плечах, исхаживают его короткими толстыми ножками, где, как малый счёт в Сбербанке, заведено отложение солей. (Если бы эволюция не остановилась, тётки сумели бы нарастить себе копытца!) Царство тёток – строгое царство: здесь всё своё: и болезни, и радости, и обычаи, и дизайн, и вера… Вот она, вот она, наша тётка, ввалилась в маршрутный автобус, с двумя сумками в руках, уцепиться не за что, передавила кучу граждан, болтаясь по салону, нашла место, плюхнулась. Рассмотрим её, пока она, сопя, достает кошелёк. (А в кошельке-то есть, всегда есть, об этом знают тёмные парни в шапочках-облипочках!)

Здравствуй, голубка! Я тебя знаю. Тебя знают все. Расскажи, где ты достала эту кофту невыразимой расцветки… или нет, лучше сказать – неизъяснимой. Кофта эта всегда длиной до бёдер и всегда включает в себя что-то запредельное – золотые пуговицы там, или синие молнии через всю кокетку, или изображение попугая либо тигра. Как грустно и смешно видеть над буйством тропических красок усталое русское лицо, блестящее от пота, в морщинках и пигментных пятнах. А ведь выбирала, думала, стоя у прилавка, – и, поражённая дешевизной цветной тряпочки, пробормотала что-нибудь вроде «ну, живенько так и недорого»… Кофта может стоить двести рублей, две тысячи рублей, двадцать тысяч рублей, но так и останется навеки – тёткиной кофтой…

У тётки есть работа, и жилплощадь, и родственники, и обязательно кто-то на кладбище, и везде надо быть – с едой, с деньгами. Такая роль. Крепкий второй план – и всегда хорошие актрисы. Кэти Бейтс, Инна Ульянова. Самое невозможное и позорное для тётки – влюбиться. Нет, она даже может и замуж выйти в своём, в тёткином состоянии, но влюбиться – это какая-то комическая мерзость, вроде спаривания бегемотов. Или лучше: космический стыд. Потерявшая достоинство Богиня-Мать бежит куда-то, тряся грудями, вскормившими мир, и хор крокодилов поёт, нет, ревёт, колебля густое синее небо: Готовьтесь, смертные! Он пробил, час позора. О, древний ужас, землю пощади! Мать заблудилась. Горе мирозданью!»

– Грустный текст, конечно, – сказала Анна. – Но, судя по нему, Лилия Ильинична ясно сознавала жизнь.

– Кому это помогло? – резонно возразил Фанардин. – Не в этом дело. Если вы когда-нибудь сталкивались с людьми суицида, то сами знаете об их полной погружённости в себя, в свою ситуацию, У Серебринской принципиально другое направление психики – она работает индуктивно, от своей ситуации к общей, от собственной личности – к другим людям. У неё был ограниченный, но ясный ум, который постоянно перерабатывал информацию. Стала тёткой – ну что ж, посмотрим, как живут тётки и чем дышат.

– Действительно, – засмеялась Анна. – Я только сейчас задумалась, как много в мире тёток… Все куда-то едут, с сумками, такие озабоченные, смешные…

– Ну вот именно. Тётки – основа жизни. Простая, крепкая, суровая нить, которая хоть как-то сметывает и сшивает мир – так сказать, на живую нитку. Вот нам не хватало только, чтоб тётки стали кончать с собой от неведомых причин! Чтоб им вдруг расхотелось жить, видите ли! Да они и права такого не имеют – с собой кончать. Это наша привилегия. Это мы, мужики, обязаны искать смысл, воевать, рвать жилы, разочаровываться, ломаться, пить, распадаться!

– А Цветаева?

– Так и знал! – взвыл Фанардин, тяпнув коньяку, и даже его кроткая собачка кстати лайнула в миноре. – Так вот и ждал, что опять вылезет горькая Марина со своей петлёй. Но это же крайний случай, экстрим такой, человека совсем допекли, и потом – какая ж из Марины тётка? С мужским умом и гением – явно бесполым? Всё это из другого ведомства, из царства особых случаев, диковинных экспериментов по прививке духа к плоти. А Лиличка была самая обыкновенная умная девочка, кость от кости своей интеллигентской среды. Нет, не верю. Кому-то она помешала… Что-то знала она… Конечно, вы правы, и таблетки силой не впихнёшь, но можно заставить! Можно довести человека! В общем, что-то там нечисто, я вам ручаюсь. Слушайте, Анюта, у вас такой надёжный вид – пойдёмте к Лиличке на квартиру, почитаете бумаги, подышите воздухом. Я скажу Витасику, что вы пишете про неё статью.

– Да, зайти можно, – ответила Анна. – Вижу, втягиваете вы меня в историю…

Самые жестокие две вещи на свете, думала она и так и видела их неуклюжесть, ярость, властность, каверзность, бесстыдство, когда, в макинтоше, они стоят и подслушивают под дверью: любовь и религия… Она посмотрела в окно на старушку, поднимавшуюся по лестнице в доме напротив. И пусть себе поднимается, раз хочется ей; пусть остановится; а потом пусть, как часто наблюдала Кларисса, пусть войдёт к себе в спальню, раздвинет занавеси и опять сокроется в комнатной глубине. Как-то это уважаешь: старушка выглядывает в окно и знать не знает, что на неё сейчас смотрят. И что-то тут даже важное и печальное, что ли, – но любви и религии только б это разрушить – неприкосновенность души.

Вирджиния Вулф. Миссис Дэллоуэй

Лилия Ильинична была несколько рассеянной и непрактичной, но чистоплотной и трезвой женщиной, и её богатое только книгами жилище на Третьей Кейской улице понравилось прохладной душе Анны. Отсутствие денег, мужчины и вещей новейшего времени сообщало аккуратной квартире провинциальный стародевичий уют.

Фотография хозяйки стояла на столе, перевязанная черным бантиком. Анна впервые видела столь игривый знак траура, но самое беглое знакомство с Витасиком, секретарём и помощником Лилии Ильиничны, разъяснило ситуацию – иначе как бантиком молодой человек ничего завязывать и не умел.

Всё время, пока Анна листала блокноты и просматривала записи, не понимая, что она ищет, Лилия Ильинична пытливо смотрела на неё с фотографии светлыми, близко посаженными большими глазами. Что-то старинно-русское, с хорошей примесью суровости и достоинства, было в её длинном лице, «лошадиной морде» – как выражалась она сама…

Трогать чужую душу умственными пальцами – стыдно и приятно; впрочем, стыд скоро проходит. Трудно себе представить эллина или иудея библейских времен, развлекающегося чтением чужих писем и дневников, к тому же размноженных и угодливо разложенных для всеобщего чтения, – так же трудно, как представить эллина или иудея, эти дневники ведущего. К чему вообще это болезненное скопление письменных слов? Мусорная свалка или накопитель, которым воспользуются некие другие времена? Ладно бы литература. Охотно представляю себе «Войну и мир» Льва Толстого как гигантский метафизический сундук, в котором хранится закодированная жизнь – идеальная жизнь русских господ. Если кому-то вдруг понадобится воскресить её – надо всего лишь открыть сундук и сказать какой-то шифр. И вот заклубятся в воздухе и сгустятся, воплощаясь, балы и обеды, войны и охоты, усадьбы и дома, наряды и танцы, весь быт и обиход великолепного миража по имени «Россия». Ротовая матрица жизни, всё прописано – как объясняться в любви и как проводить день в осенней усадьбе, как воевать и как танцевать. Только нарастить плоть, и всё! В сущности, пустяки…

А на что рассчитывать частному человеку, пишущему самому себе? Что на основе изложенных данных и его когда-нибудь воскресят? За что же такая привилегия, спрашивается, – ведь пишущие дневники не есть самые лучшие или самые интересные люди на свете. И потом, обещали воскресить всех. Стало быть, вся информация о человеке, переведенная на какую-то там небесную цифру, хранится где положено и волноваться решительно не о чем.

Но человек волнуется и ничего не может поделать с собой. Режет по дереву, пачкает бумагу, испещряет знаками бесконечные электронные поля. Оставляет следы охотникам, даже если охотников (желающих постичь-настичь его) нет и в помине.