На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 79

Следующая пересадка была уже на Волге, в Горьком.

Хотелось бы не вспоминать о ней… Но все стоит перед глазами, как сейчас: с баржи нас перегружали на пароход, который причалил почти вплотную к барже, и с ее борта на борт парохода перекинули довольно широкие мостки. И весь народ с баржи устремился к этим мосткам, чтобы первыми занять лучшие места на пароходе.

Я хотела увлечь Елизавету Ивановну из этой жуткой толпы и вырваться сама – но это было уже невозможно. Только вперед и вперед влек нас людской поток, обретший собственную неумолимую силу и волю. Назад хода нет. И вот мы уже шаг за шагом приближаемся к мосткам, поднимаемся со ступеньки на ступеньку по приставленной лестничке, пока не оказываемся на мостках. И тут я с ужасом вижу, что Елизавета Ивановна, замешкавшись, растерянно останавливается на самой середине мостков, подносит руки к вискам, как-то странно шатается из стороны в сторону…

– Давайте руку, – кричу я, – руку!

Но меня уже оттесняют все дальше и дальше; кто-то пытается поддержать Елизавету Ивановну сзади, кто-то дико визжит, а она медленно оседает все ниже и ниже, как в замедленной киносъемке, пока вовсе не исчезает среди голов, туловищ и движущихся ног…

– Остановитесь!.. Остановитесь!.. – кричат все, но это невозможно, и люди все идут и идут, не в состоянии остановиться, не в силах обойти упавшую женщину.

…Позже говорили, что Елизавету Ивановну сняли с парохода с поломанными руками и ногами и отправили в какой-то госпиталь в Горьком. Осталась ли она в живых – не знаю, так как никогда больше ее не встретила.

…Как оказалось, не было никакого смысла устраивать «ходынку» и драться за места на пароходе. Нас погрузили в трюм, где были сплошные нары, и было совершенно все равно, лежать ли на нарах или под ними. Места хватало – не хватало воздуха. Круглые иллюминаторы были наглухо задраены, люки накрепко заперты. Дышать было совершенно нечем. Каждые минут 15 кому-нибудь становилось дурно и кто-нибудь терял сознание. Поднималась паника, все начинали кричать, выть, колотить кулаками и ногами в стены и люки, пока люки не открывались на несколько минут и свежий воздух наполнял трюм. Но хватало его ненадолго. Стоило закрыть люк, и все повторялось вновь.

Я ошиблась, сказав, что самыми трудными были первые пять суток. Там над нами было небо и достаточно кислорода. Путешествие в трюме, без воздуха, было еще хуже. И как много раз в жизни бывало со мной и, вероятно, и со всеми, когда я была уже совершенно на пределе, снова вмешалась судьба, чтобы спасти меня. Она явилась в лице Екатерины Михайловны Оболенской.

Наш лазарет с больными из лагеря и заболевшими в дороге ехал в 4-м классе парохода. С лазаретом ехала и его обслуга. Ехала и Екатерина Михайловна.

По сравнению с трюмом это были царские палаты. У каждого имелось свое «плацкартное» место; в открытые иллюминаторы веяло речным ветерком, а на самой корме была дверка на крошечный балкончик, за которым бурлила вода, надолго оставляя пенный след на реке. Дверь на балкончик тоже не закрывалась.

Не помню, как удалось ей устроить меня в лазарет и как вообще она узнала, что я еду в трюме. Я была еще на ногах и ничем особенным не болела, если и дошла до предела, то только от духоты, но и другие были не в лучшем состоянии…

Но в лазарет меня устроила именно Екатерина Михайловна.

…Господи! Как дышалось на этом маленьком балкончике! Какие упоительные вечера и ночи с лунной дорожкой на реке провели мы там с ней! Сколько было говорено и рассказано! Там же зародилась огромная симпатия друг к другу и было заложено основание будущей дружбы, продолжавшейся до конца ее жизни… Но вскоре нам снова предстояло расстаться почти на два года.

А пока что пришли и новые искушения: так соблазнительно было перешагнуть низкий бортик балкона! Вода была почти рядом, чуть не рукой достать. Доплыть до берега ничего не стоило. Вряд ли бы заметили и конвоиры, а если бы и заметили, то не стали бы поднимать шумиху, останавливать пароход. Ведь списать больного из лазарета было проще простого, без хлопот и забот…

Мы уже отрезвели и начали понимать, что война для нас ничего не изменит, разве только поголодать придется заодно со всеми, но останемся мы такими же политическими «зека», как и были, «гидрой», которую надо в бараний рог свернуть, как когда-то разъяснили мне на Лубянке.

Убежать, когда кругом паника, эвакуация, кругом бегут люди без вещей, без документов, – чего же проще?! Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понимать это. Всего лишь один ничтожно маленький шаг…

Что же удержало? Опять-таки полная неизвестность, что делать дальше. И… дети, мама, боязнь навредить им, растеряться с ними навеки, потерять связь с Федором Васильевичем. И ночь уходила за ночью, а «последний шаг» так и не был сделан.

Где-то уже на Каме (в Перми, может быть?) мы долго стояли, пока нас снова не перегрузили в баржи. Это были опять открытые баржи типа лихтеров – как та, первая, в которой отплывали из Повенца, но их было несколько, и в трюмах было совершенно свободно: хочешь – сиди, хочешь – лежи, хочешь – гуляй себе!.. Дни стояли ясные, ночи теплые, и жилось нам в этих баржах отлично, не считая пустых желудков конечно, но и к этому тоже в какой-то мере привыкаешь. Это был последний, заключительный аккорд нашего большого этапа, закончившийся в Соликамской пересылке.

Так не хотелось уходить с этой баржи – чувствовалось, что впереди нас не ждет ничего хорошего…

Когда мы наконец очутились в зоне и нас развели по баракам – отдельно мужчин и женщин, первое, что мы сделали, – разделись догола и устроили Великую Вошебойню…

III. Лесоповал

«Жупелом» лагерей обычно принято считать лесоповал. На самом деле это не так. Масса работ есть тяжелее и нуднее лесоповала. Та же корчевка пней, или земляные работы, да даже и полевые – утомительные своим однообразием.

На самом деле если бригада дружная, если пилы и топоры острые, если деревья толстые – из каждого больше кубометра древесины выходит – и если люди не истощены до крайности, лесоповал вовсе не самая страшная и тяжелая работа.

Лесоповал – работа, на которой вполне можно сделать норму и даже больше, а главное – это работа разнообразная и по-своему даже интересная. Во всяком случае, не чисто механическая – в ней участвует и голова.

Надо сообразить, с какой стороны выгодней подрубить сосну, сколько ее надо пропиливать, чтобы не соскочила с комля и не перебила бы людей, падая не на ту сторону, на какую надо. Решить, где упереться баграми, чтобы лучше расшатать и повалить подпиленное дерево. Кроме того, надо определить, на какую древесину пойдет ствол – на «баланы» или на деловую древесину, ведь десятник не всегда под рукой. Надо разметить и начать пилить так, чтобы не застряла и не сломалась пила. Надо также суметь раскопать вчерашний костер, занесенный снегом, и раздуть тлеющий уголек. Надо заставить гореть огромные сырые заснеженные ветви.

Все это я знаю, потому что испытала на собственном опыте. Но пришел этот «опыт» не сразу и не вдруг, а постепенно, после того, как несколько раз чуть не загнулась, как загнулись многие другие.

К сожалению, все «если», перечисленные мной, почти никогда не бывали в наличии – всегда чего нибудь не хватало: то острых пил, то толстых деревьев, то дружной бригады, а главное – крепких мускулов.

…На пересылке в Соликамске нас продержали дня два-три и разослали по разным лесоповальным «командировкам», как здесь называли лагпункты. В числе 40 человек, преимущественно мужчин, я попала на командировку, под названием «сорок вторая».

Это был небольшой лагпункт – человек на 400–500, километрах в 40 от Соликамска. Эти 40 километров мы тащились два дня, как ни подгонял нас конвой. Ноги еще плохо держались после полутора месяцев неподвижности и голодного этапного пайка; люди шатались и часто падали. Стояла жара, страшно хотелось пить. Во рту не то что пересохло – язык стал шершавым, как терка, и огромным, как пирог.