На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 73

Зал неистовствовал. Требовали все самое любимое, заставляли все повторять по четыре – пять раз. В конце сыграли «Медведя».

Давно было уже объявлено: «Концерт окончен!», – но никто не думал уходить. Все кричали, требовали Федора Васильевича, лезли на сцену, обнимали и целовали его. Многие плакали. Казалось, что зал можно очистить только с помощью стрелков. Кончилось тем, что самого Федора Васильевича довели до слез и, горько махнув рукой, он скрылся за кулисами.

На следующий день мы распростились с ним, как оказалось, навсегда…

Так обидно, что не удалось мне сохранить писем Федора Васильевича из Астрахани, не только наполненных трогательной заботой и беспокойством, но еще и повествующих о театральной жизни того далекого времени. Да и где же сохранить их было с этими бесконечными этапами и «шмонами»?

Немного сыграл Федор Васильевич за тот последний год в астраханском театре. Сначала ему дали роль Шмаги в готовом спектакле «Без вины виноватые», потом он сыграл Мурзавецкого в пьесе «На всякого мудреца». С увлечением работал над ролью Окаемова в «Машеньке» Афиногенова. Роль эта ему очень нравилась: он подробно описал, как она у него «становилась». Но сыграть ее уже не пришлось.

22 июня 41-го началась война с Германией. А в июле всех бывших лагерников в районе Астрахани тотчас собрали, погрузили на баржу и, переполненную до отказа людьми, ее потянули на другой берег Каспия – в Актюбинскую область. Астраханская, очевидно, показалась слишком близкой к фронту и потому – «опасной»! А там погнали пешими этапами, «расселяя» народ по казахским колхозам, без права не только выезда, но и передвижения внутри района.

«Алла-Верды» – так назывался колхоз Амангельдийского района, куда попал Федор Васильевич. Никакого клуба в этом захудалом колхозике не водилось, да если бы даже и водился – что толку-то? Даже в контору колхоза, в какие-нибудь учетчики, устроиться было невозможно – вся документация велась на казахском языке. Тут для Ф. В. нашлись только общие работы, от которых даже в лагерях помиловал Господь актера Краснощекова.

Целыми днями чистил он скотные сараи, грузил на телеги навоз. Глаза резало от сухого песчаного ветра. Мокрая от пота рубашка натирала под мышками. Переодеть даже вечером было нечего – деревянный, еще лагерный, сундучок уперли в первые же дни.

На паек выдавали кукурузные лепешки. Но от жары и от усталости есть не хотелось – только спать.

Недолго выдержал бедный Федор Васильевич. Начался фурункулез. Последнее его письмо – жалкий треугольничек без марки, как с войны, пришло уже из районной больницы… Никогда в жизни ни на что не жаловавшийся человек писал: «Условия во сто раз хуже лагерных… Сил больше нет никаких…»

Все это я узнала много позже, чем это происходило, и то благодаря тому, что по пути в Астрахань Федор Васильевич побывал у моей мамы и взял ее адрес. Ведь к лету 41-го и меня уже не было на «Швейпроме» – и куда писать мне, он не знал.

Позже, когда у меня с мамой наладилась переписка, мы с ней писали в колхоз, просили сообщить адрес больницы – ответа никакого. Мама послала немного денег – вернулись с пометкой «адресат выбыл».

Так ушел из моей жизни самый хороший, талантливый и трогательный человек, с которым свела меня судьба.

За долгую свою жизнь приобрела я и других близких друзей и схоронила уже многих, но такого бескорыстного, деликатного, преданного больше никогда в жизни не встретила…

VII. Ах ты, сударь наш, дудар…

После отъезда Федора Васильевича мы поставили еще пару спектаклей – «Чужой ребенок» и «Сердца четырех». Кремлев не бросил сцены и добросовестно работал с нами, но все как-то потускнело, посерело, не было прежнего вдохновения, прежней увлеченности… И даже спектакли стали приниматься хуже – уже не было таких оваций, к которым мы привыкли. И скучно было, и тоскливо, и время тянулось нескончаемыми неделями, от бани до бани.

Баня в лагере – не только полезное, но и приятное, деятельное событие. Генеральная уборка барака под руководством дневальной, с вытряской на морозце одеял и матрасов – вся эта «некаждодневная» работа уже как-то возбуждает, подстегивает. А сама баня – какое удовольствие!.. Даже когда тебе на все про все полагается две шайки горячей воды и кусочек коричневого, с голубыми прожилками, хозяйственного мыла. А кроме всего, баня помогает вести отсчет времени, ведь всего 52 бани – и год долой!

Но тут-то и случилось со мной трагикомическое происшествие, которое сначала даже развлекло меня, хотя и обернулось не весьма приятными последствиями.

На «Швейпроме» ждали какое-то высокое начальство. Во все лагеря оно наезжает время от времени – так же, как на воле в свои вотчины выезжает обкомовское начальство.

Приходит Володька – начальник нашего раскройного – и говорит:

– Ну, придется тебе на пару деньков запрячься в работу! Дудар пожелал, чтобы у него в кабинете висели схемы всех конвейеров, с указанием операций и отведенного на них времени.

– Ого! – восклицаю я.

– Вот именно «ого»! – повторяет Володька. – Все должно быть готово к послезавтрому. Сейчас принесу тебе картон, а ты валяй в плановый – бери у них списки операций и время, да поживей – одна нога здесь, другая там!

Легко сказать! На фабрике шесть цехов, не считая закройного и инвалидного. В каждом примерно по восемь конвейеров, и почти на всех идет разная продукция. И надо не только вычертить схему прямоугольничками, изображающими моторы в рамках каждого конвейера, но еще и писанины уйма.

Но приказ есть приказ, обсуждению не подлежит, как и на войне!

Взяла я в плановом все данные, засела за работу на весь день и на всю ночь. Обедом и ужином Володя с Эммой кормили. И во вторую ночь только чуточку прикорнула тут же в нашем «кабинете». К указанному сроку – через два дня – дело подвигалось к концу.

Незадолго до конца смены распахивается дверь и вваливается наш дородный и мощный начальник лагеря с целой свитой всякого лагерного начальства помельче. Володька с порога лихо командует: «Внимание!»

Это означает: начальство идет, встать! Я, конечно, встаю. Вокруг меня на столах разложены готовые или еще подсыхающие схемы. Дудар сопит, рассматривает, видимо, доволен.

– Ну как работа? Кончаете?

– Да, скоро кончаю, гражданин начальник.

– А второй экземпляр?

Я (с удивлением): Какой второй экземпляр?

Дудар (с раздражением): Обыкновенный второй экземпляр!! Я велел – в ДВУХ ЭКЗЕМПЛЯРАХ!!!

Володька делает мне с порога отчаянные глаза, прижимает палец ко рту. Он-то хорошо знает, что лучшая тактика с начальством, если оно гневается, – молчать. Увы! Я так и не научилась этой тактике ни в лагере, ни в жизни.

– Второго экземпляра я не делала.

– Как это не делала?! – уже во всю силу легких гремит Дудар.

– Мне мой начальник про второй экземпляр ничего не говорил, да и времени… – Я хотела объяснить, что и времени на второй экземпляр все равно не хватило бы. Но… объяснять ничего уже не пришлось…

В бешенстве толстый, как бегемот, Дудар топает ногами, брызжет слюной, орет не то что на весь цех – в других корпусах, наверно, слышно!

– МОЙ начальник! Га!.. МОЙ НАЧАЛЬНИК! Я вам покажу, кто здесь начальник! Я ваш начальник! Я!!

Я пячусь назад, насколько пускает стол, а он лезет прямо на меня: «МОЙ начальник! МОЙ начальник!!»

Других слов он не находит, да и эти застревают у него в глотке, лицо багровеет, глаза выкатываются… Наконец он резко поворачивается, сметает Володьку с порога, выскакивает в дверь, грохочет сапогами по железной лестнице, продолжая по дороге орать: «Я вам покажу, КТО здесь начальник! На общие работы!!»

Перепуганная свита, молча теснясь в дверях, сыплется следом.

Последним бежит Володька, прошипев мне на ходу с ненавистью: «Дуррра!»

Ах, как он был прав! Конечно, никакого второго экземпляра я сделать и не могла бы – только-только кончила первый, как понаехали «высокие гости». Но, промолчи я или ответь Дудару: «Делаю!» – и все бы обошлось. На черта ему сдался второй экземпляр?!