На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 71

– Мало тебе, сволочная твоя душонка, что дом отдала, так тебе еще и ворота нужны – растудыть твою мать!

В общем, досталось и председателю, и дружкам его, и советской власти заодно – они-то ведь властью и были!

Только ничего не помогло – куда ж одна баба против трех мужиков?! Ворота все равно взяли и увезли, а назавтра пришел за тетей Олей милиционер…

Ладно еще, что 58-ю припаяли – «политическую», и теперь здесь она в нашей зоне, в нашем бараке, где все ее любят и она всех любит.

Аккуратно, раза два-три в год, мы писали для нее заявления о пересмотре дела, о помиловании: ну, погорячилась, но ведь баба глупая, неграмотная, чего с нее возьмешь? Нельзя ли простить, скостить как-нибудь срок – уж сколько отсижено, отработано по совести…

Но никакого толка от этих заявлений не было. Приходили официальные бумажки: «Вина доказана, статья определена правильно», но о сроке ничего не говорилось, хотя «десятка» была явно не по «преступлению»… Тетя Оля угодила в самый разгар 37-го!

Эх, тетечка Оля, и сдались тебе эти ворота, хоть и тесовые! Наплевать бы тебе на них!

И вот эта простодушная, бесхитростная, неграмотная крестьянка – а какие искренние слезы проливала она над Кручининой или Аксюшей из «Леса»! Ведь доходило же, понимала же, сопереживала!

Каждый спектакль, каждый концерт был для нее праздником и днем особенным. Задолго начинала она волноваться, 100 раз спрашивала – не забыли ли чего, все ли готово, не надо ли еще чего-нибудь сделать?.. А в день спектакля уже с утра готовилась, доставала свое лучшее платье, разглаживала, раскладывала на постели; тщательно мылась, меняла белье – как в церковь собиралась. Да в сущности и был для нее наш бедный лагерный клуб церковью, храмом искусства.

Всех нас, актеров, она не только любила, но и почитала за людей особенных, высшего какого-то порядка. Всегда старалась чем-нибудь услужить – кому сбегать в ларек, кому простирнуть что-нибудь, и никогда не брала никаких денег за это – никакие уговоры не действовали, а то – даже просто убрать постель: «Иди, иди, я ужотко сама приберу, ты своим делом займайсь!» «Дело» – это было учить роль или делать еще что-нибудь для спектакля.

А сколько она делала для наших спектаклей! Сколько шила, перешивала, стирала, гладила, крахмалила – и крахмал сама из очисток варила! А ведь целый день она сидела за мотором.

Да и не только она. Помню, как к «Платону Кречету» весь наш барак делал цветы – буквально все нары в нашем «политическом» бараке были завалены лоскутками материи, обрезками цветной бумаги, проволокой… Зато за окнами Платона «зацвели» нежные яблони, а комната в день его рождения вся увешивалась цветочными гирляндами и принимала чудесный праздничный вид…

Все старались, как могли, помочь оформить спектакль, найти подходящие костюмы или сшить новые.

Наше начальство законно могло гордиться лагерным клубом – первым по БелБалтЛагу. Наши спектакли даже вывозились в Кемь, где тогда еще не было стационарного театра, там они также пользовались большим успехом.

Вполне понятно, что начальство поощряло нашу театральную деятельность, щедро выделяло «метраж» на шитье костюмов, краски, фанеру и прочее. В общем, мы имели богатых «меценатов», а артистам делались всякие поблажки: разрешалось ходить по зоне после отбоя (иначе когда же репетировать?), сквозь пальцы смотрели на сложившиеся среди актеров «парочки».

V. Пани Гелена

И вот среди нас появилась пани Гелена Квятковская – известная польская пианистка, выступавшая ранее с концертами по всему свету. Наша тетя Оля тут же взяла над ней шефство и ходила за ней, как за малым ребенком: приносила ей обеды и завтраки, чистила ей селедку (потому что пани Гелена сама не умела), мыла ее в бане, помогала одеваться.

Дело в том, что у пани Гелены в прежней жизни всегда была камеристка, которая все это для нее делала, а сама она была беспомощна, как ребенок.

Пани Гелена окончила две консерватории: одну – в Варшаве, другую – в Париже. С концертами объездила чуть ли не весь свет. Но… в 39-м часть Польши оккупировали советские войска.

…Когда она появилась у нас в бараке, ее фигурка казалась опереточным персонажем из какого-нибудь «Цыганского барона». В затасканной телогрейке бог знает какого срока, в огромных бутсах-«шанхаях», слетавших с ее миниатюрных ножек при каждом шаге, с полотенцем, замотанным вокруг головы вместо шарфа, и с нежно-розовой бахромой, висевшей из-под телогрейки до самого пола, – все, что осталось от шикарного концертного платья!

Пани Квятковскую «взяли» прямо с концерта, и хотя по дороге в НКВД завезли домой, она ничего не сообразила взять с собой – ни полотенца, ни зубной щетки, ни пары белья, ни даже переодеть концертное платье, теперь превратившееся за долгий срок и этапные пересылки в эти живописные лохмотья.

Захватила она только свои «бижутери» – такой маленький чемоданчик с браслетами, кольцами и ожерельями. Его потом отобрали, но дали расписку. А теперь, на этапе, и расписку отобрали. И как же теперь быть без расписки?

Она спрашивала всех, кто казался ей начальством, – лагерного нарядчика и дневальную барака, начальника культурно-воспитательной части (КВЧ), которую она упорно называла «НКВЧ», а впоследствии – и у Федора Васильевича: куда же девались ее бижутери? Что же теперь делать? Страх и недоумение, казалось, навсегда застыли на ее молодом еще, тонком и красивом лице.

В нашем бараке ее быстро приодели и подкормили, так как после этапа она едва держалась на ногах. Но в первые же дни ее отправили на фабрику. Правда, по ходатайству начальника «НКВЧ», которому мы сообщили, что прибыла очень известная пианистка, которая очень даже может пригодиться нашему клубу, и для нас это просто клад, ее не посадили за мотор, а направили в «инвалидный цех» (и такой у нас был!). Там ее поставили на легкую работу – крутить веревки из отходов метража – кромок от материи. Кромки закреплялись на большую вертушку на одном конце цеха, а концы их – на другую, в другом конце цеха. Работа была несложной: большой металлической ручкой надо было равномерно вертеть вертушку все время в одну сторону. Никакой тебе механизации, ничего соображать не надо, и крутится вертушка, смазанная маслом, довольно легко – во всяком случае, больших усилий не требует.

Напарница на другом конце вертела свою вертушку в противоположную сторону – так и получалась крученая веревка. Поскольку цех был инвалидный, то и нормы с женщин особо не спрашивали, а веревки шли по какой-то графе «ширпотреба».

Но в первый же день работы пани Гелена пришла в барак вся в слезах. Работа ей не давалась. То она начинала крутить не в ту сторону, то крутила слишком медленно, то была не в состоянии больше стоять на ногах… К несчастью, в напарницы ей попалась отпетая уркаганка из «мамок», которая целый день развлекалась, ругая и поддразнивая свою необычную «коллегу».

– Я крутила эту веревку с какой-то ужасной преступленницей, – с ужасом и слезами рассказывала пани Гелена. – Она меня ругала все время и хотела бить!

Самое же худшее было то, что к концу рабочего дня на ладонях и нежных пальцах пани Гелены появились волдыри.

К счастью, тетю Олю, у которой резко упало зрение, как раз в это время перевели в инвалидный цех. Там тетя Оля была «своя», простая баба и умела управляться с уркаганками. При ней они не смели обижать пани Гелену. Тетя Оля успевала сделать свою норму (все-таки какая-то норма, видимо, была) и накрутить еще хоть сколько-нибудь для пани Гелены.

Пани Гелена стала понемногу приходить в себя. Когда мы первый раз привели ее в клуб и она увидела наш клубный рояль, она пришла в ужас – до того показался он ей расстроенным и негодным. Играть невозможно!

И все же она начала играть. Рояль кое-как настроили, и теперь, всеми правдами и неправдами освобожденная от работы, пани Гелена целые дни проводила в клубе за роялем, штудируя весь свой концертный репертуар. Нот, конечно, не было, но она знала весь его наизусть.