На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 70

Помню чудесную санитарку в «Платоне» – пожилую женщину с фабрики «Одни больные поправлялись, другие умирали, и жизнь шла своим чередом…». «Вот, совсем, как у нас», – добавляла она тихонько.

…Отлична была «нахальная, напористая» Вера Газгольдер в «Дороге цветов», которую играла бывшая «левая» жена Каменева.

Кокетливую и беспардонную Коринкину в «Без вины виноватых» играла малограмотная уркаганка, всю роль запоминавшая «по слуху», но запоминавшая быстро и игравшая с таким удовольствием и искренностью, что на сцене была подлинной Коринкиной!

Ставили мы и «Таню» Арбузова; сентиментальная, в манере соцреализма пьеса – а сколько счастливых минут она доставила!

Таню играла скромная эстоночка Фрида, долго уверявшая, что ничего у нее не выйдет, а затем до самозабвения полюбившая сцену. После 12 часов за мотором на конвейере она, кажется, столько же была готова репетировать. Может быть, и неумела была ее игра, но столько искренности и непосредственности было в ней, столько изящества и скромности в движениях! Немудрено, что наш эмоциональный зал неизменно разражался слезами…

Помню финал на премьере «Тани», когда весь зал, стоя и что-то восторженно крича, без конца аплодировал, а мы – актеры и постановщики – обнимались на сцене, целовались и чуть не плакали от счастья.

Разумеется, были и просто веселые спектакли: «Чужой ребенок», «Дорога цветов», даже отрывки из оперетты «Роз-Мари»! И, конечно же, чеховские «Предложение» и «Медведь».

Однако работа в театре не всегда доставляла одну радость. Были и огорчения – трудные поиски актеров, работа с ними, горькие переживания, когда что-то не складывалось…

Сложнее всего дело обстояло с мужчинами. Профессиональных актеров насчитывалось всего трое, любителей найти было трудно. Но все же понемногу потянулись в театр и мужчины. Появился среди нас старый мой знакомый по Пудожстрою – Михаил Александрович Соловов, бывший механик со «Штандарта».

Увы, нельзя сказать, чтобы он отличался актерским дарованием. И это странно – ведь в жизни он был прекрасным рассказчиком. А сцена – как гипноз – сразу сковывала и парализовывала его. Федор Васильевич не жалел времени, чтобы поработать с ним. К сожалению, результатов не было. Но даже неудачи, которые Михаил Александрович переживал с большим огорчением, особенно когда приходилось его «снимать с роли», не могли повлиять на его стремление жить театральной жизнью, делать для театра хоть что-нибудь, быть хотя бы осветителем или создателем всевозможных эффектов – «грома», «молнии» и тому подобного. И тут он был на высоте!

Он проявлял максимум изобретательности и со знанием дела эксплуатировал и обслуживал технику. В общем, оказался весьма полезным и нужным членом нашего театра!

И сколько было у нас таких помощников, которых никогда не видели зрители, которым не доставалось ни аплодисментов, ни оваций! Правда, они щедро вознаграждались всеобщей нашей любовью. Только мы – актеры и постановщики – знали, сколько бессонных часов после длинного утомительного рабочего дня было отдано театру – единственному дыханию «вольной жизни», любимому до самозабвения, до фанатизма!

…Вот наш бессменный суфлер – лагерный бухгалтер Лайма Яновна.

Лаймдотта – в переводе с эстонского «фея света»… Даже в дни квартальных или годовых отчетов, когда вся финчасть сидела ночами напролет над своими бухгалтерскими книгами, Лайма Яновна вырывалась на два-три часа к нам на репетицию в клуб. С красными, опухшими от бессонницы глазами, протирая на ходу запотевшие очки, вбегала она на сцену, взволнованная, извиняющаяся: «Опоздала, да? Никак не могла вырваться…» – и тут же принималась суфлировать, едва ли не наизусть – ведь она была единственным и постоянным суфлером.

Ах, Лайма Яновна, Лайма Яновна!.. Так ясно вижу я ваше милое бледное лицо с близорукими, сощуренными глазами, ваши светлые, тщательно подобранные волосы, уложенные валиком, – вся вы такая светлая, тихая – недаром «фея света»…

Никак не могла понять Лайма Яновна и до конца жизни, вероятно, недоумевала: каким образом муж ее – революционер и старый коммунист, директор совхоза, не положивший себе в карман ни одного совхозного рубля, хотя совхоз рос и богател год от году, – вдруг оказался предателем и изменником родины – той самой родины, за которую сражался, которую горячо и преданно любил?

Но в НКВД ей, Лайме Яновне, доказали это как дважды два: его собственные ужасные признания читать давали и ее обвинили в том, что она, зная о его измене и вредительстве, молчала, укрывала, не донесла…

«Стрелять надо таких гадов!» – кричали ей в НКВД.

И где он теперь? Жив или расстрелян?

И в каком детдоме живет теперь ее маленькая Илга? Хорошо ли ей там? Расчесывает ли ей кто-нибудь ее длинные мягкие волосы – ведь она сама еще не умеет… А может быть, и отрезали ее белые косички? И скоро ли выучится она грамоте, чтобы написать письмо маме? Илга, Илга… Маленькая голубоглазая девочка…Только ведь подумать!

IV. Тетя Оля

Из всех фанатиков нашего театра мне больше всех запомнилась наша тетя Оля – самая преданная и постоянная помощница во всем, что требовало прилежного труда и заботы.

Тетя Оля – крестьянка из-под Тамбова, так и не удосужившаяся за всю жизнь научиться подписывать свою фамилию. «Да за работой-то неколи было», – добродушно объясняла она. Но сколько доброты, благожелательности к людям, сколько поэзии жило в ее душе!

Один раз в жизни довелось ей увидеть необыкновенное, чудесное зрелище – как на утренней зорьке играет солнышко, такое увидать дано далеко не каждому (вроде «зеленого луча» у моряков). Вышла она спозаранок на крылечко – свиньям месить, глянула в небо, – да так и обмерла!.. «Солнышко-то, солнышко по-над лесом так и ходит, так и катается – и туда, и сюда, ну словно жеребеночек на лугу! И всяким-то светом светится – то вроде красно, то вроде зелено, то золото чистое!..» – все еще статная, дородная, хоть и в летах, показывает она руками и всем туловищем поворачиваясь, как ходит и катается по-над лесом солнышко – высоко, и туда, и сюда…

А бывало, ночью к тете Оле наведывался и лешак – весь черный, лохматый, а все равно – пятипал. И подбирается к ней, подбирается, норовит ухватить. И беда, если вовремя не проснешься, не успеешь креста сотворить: так и хватит, да за бедро, так и оставит пять синяков от его пятипалой проклятой лапы!

– Да что гуторить – уж тут, у нас в бараке, и то – прихватил! – И тетя Оля, простодушно задрав подол, показывает всем следы, оставленные у нее на бедре «лешаком».

Отсиживает свой срок тетя Оля за… ворота – будь они неладны!

Была она солдаткой еще с Первой мировой. Осталась с двумя махонькими девчонками. Но была молода, физически крепкая, никакой работы не боялась. Нового мужика в дом брать не хотела. Девчонок сама подняла, в школе выучила и «взамуж» неплохо отдала, только вот что не в своей деревне.

Так и осталась одна – бобылихой. Но жила ничего себе, при лошадках. Хату-пятистенку еще до Мировой с мужем поставили. Жила да и жила. А тут на тебе: коллективизация.

Записали в колхоз. Лошадку забрали, ну да хрен с ей, в колхозе на трудодни дают, так и лошадь-то ни к чему. Пятистенку тоже отобрали – под школу. Ребятни-то народилось – в старой не уместиться. Ну, тоже не жаль. Если по правде рассудить – ну на кой ей, бобылихе, пятистенка? Пущай в хате робята учатся. Утеплила себе сараюшку, осталась при доме жить, и приставили ее при школе сторожихой – печи топить, полы мыть, звонки давать. Очень даже способная работа, а трудодни в колхозе пишут. С ребятишками во дворе весело, не увидишь, как и день пройдет.

Но вот в один прекрасный день – праздник был, то ли Октябрьская, то ли еще какой – только наезжает вдруг председатель, в доску пьяный. Да не один, а с дружками. И давай ворота сымать. А ворота добрые были, тесовые!

Тут уж тетя Оля не стерпела. Как выскочила да как начала председателя крыть – так и растак – и чуть в драку не полезла: