На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 43

Прощайте, мои малолетки, почитатели «Руслана!». Прощай, моя столовая! В последний раз я украшаю тебя букетами из осенних листьев… Прощайте, Евгений Андреевич! А может быть, только до свидания? Может, мы еще увидимся в Медвежке? Ведь вы бываете в управлении по вашим капитанским делам? Вы зайдете к нам в театр? До свидания!

II. «Крепостной театр»

Мои представления о жизни в Медвежке не были такой наивной фантазией, как могло показаться с первого взгляда. Условия существования заключенных в Медвежьегорском лагере в то время были, действительно, «почти как на воле».

Мужчины – актеры, певцы, музыканты жили в общежитии при театре, без всякой охраны и вахты. Женщин же этой привилегии почему-то лишили и поселили в общих бараках, в лагпункте, который помещался чуть ли не в центре города, но был обнесен колючей проволокой, имел вышки и охранную вахту. Однако у нас, театральных работников, были пропуска на «свободное хождение» от нуля до двадцати четырех часов – то есть круглосуточно.

Мы могли ночевать у себя в бараке, но могли и не ночевать, это никого не интересовало. Время от времени, по воскресеньям обычно, устраивались «шмоны» (обыски) и проверки по документам и спискам. В остальное время мы были свободны и без всякого конвоя могли бродить по городу и вокруг него по гористым лесным тропкам, открывая тихие и грустные лесные озерца. Впрочем, тихие они были потому, что уже наступила поздняя осень и птицы улетели. Рубиновые гроздья рябины гляделись в воду, и темные ели опрокидывались в глубину острыми пирамидами…

Не знаю, сколько всего человек работало в театре. В оркестре было восемьдесят музыкантов. Дирижировал Пан. Он был сыном писателя Пшибышевского – породистый, пожилой поляк, грузный, широкоплечий и величественный. Его седовласая голова с классическим пробором, гордо посаженная на короткую могучую шею, была всегда чуть откинута назад. Он не шел – шествовал. Ему недоставало только высоких котурнов и развевающегося плаща. Пана все уважали, относились к нему почтительно и побаивались, так как от него в театре зависело многое. Говорили, что дирижирует он талантливо.

А иногда оркестром дирижировал не Пан, а Раечка Ж. Это была немножко вялая, слегка бледноватая и анемичная девушка с совершенно детским овалом нежных, в пушке, щечек. Было странно слышать, как про Раечку говорили, что она – требовательный дирижер, что с ней «трудно». Еще странней было видеть ее тоненькую фигурку со скрипкой в руках, казалось, таких слабеньких и беспомощных… И вдруг из-под этих тонких бледных пальцев льются звуки – полные, уверенные, певучие и страстные. На рояле Раечка тоже играла прекрасно. Помню концерт Грига, который она исполняла вместе с оркестром. Я сидела, очарованная и силой, и мощью ее вдохновенной игры. А потом – снова вялое детское личико с капельками пота, выступившими на лбу…

Раечка была воспитанницей Ленинградской капеллы, где занималась с семи лет. Говорили, что была она исключительно музыкальна, училась одновременно по классу скрипки и рояля, а с 13 лет начала дирижировать. Раечке прочили блестящее будущее, и может быть, если бы не заграничная поездка, не помню даже куда, ее карьера не оборвалась бы так внезапно и так трагично. Ей не было даже двадцати, когда она попала в лагерь.

К счастью, Раечка получила только три года, и это было еще задолго до 37-го, и к счастью же, она сразу попала в Медвежьегорский театр. Пан был с нею ласков и не только не «затирал» ее, но и всячески поощрял работать… Кроме музыки, Раечка обожала Володьку Ц. – разбитного смазливого уркаганчика, где-то выкопанного нашим директором и художественным руководителем – Алексеем Алексеевичем.

Все свободное время Раечка проводила с Володькой. Они молча гуляли обнявшись, по пустынному полутемному фойе театра или сидели в уголке, вдвоем на одном широком кресле. При этом незаметно было, чтобы они о чем-нибудь говорили. Про Володьку судачили, что он глуп, как пробка, и удивлялись: что Раечка в нем нашла?!

Алексей Алексеевич, наш директор, был человеком большой культуры, знатоком театра, несомненно одаренным и тонким человеком. Он великолепно вел театр, проявил себя прекрасным художественным руководителем, несмотря на то что «в прошлой жизни» был всего лишь конферансье, правда очень известным и талантливым. Сидел Алексей Алексеевич по 58-й статье, но поговаривали, что это так, приличия ради. На самом же деле был он охотник до молоденьких мальчиков, которые, впрочем, становились под его руководством настоящими актерами и хорошими певцами. Некоторым из них впоследствии суждено было сделать карьеру и приобрести известность.

Театр наш со всей его не очень приглядной закулисной жизнью, с завистью и подхалимажем, с интригами и заискиванием перед режиссерами, с «затиранием» более робких и продвижением не столько талантливых, сколько самоуверенных и нахальных, ничем не отличался от других театров. И все же, когда удачно проходила премьера, какое огромное, возвышенное, братское и солидарное чувство объединяло всю эту разношерстную публику! Всех охватывал восторг, все были счастливы, искренне обнимались и целовались, и в этой атмосфере вдруг таяли все низменные чувствишки, исчезали зависть и досада, недоверие и злость, пусть и ненадолго. Это была великая власть Искусства.

Так, вероятно, крепостные актеры, переживая весь ужас своего подневольного положения и на хребте своем испытывая порою самодурство помещиков-меценатов, парили в высших сферах искусства и жили жизнью театра – во сто крат интереснее и глубже, чем их господа. Во всяком случае, после хорошего спектакля мы бывали счастливы и совершенно забывали о том, что мы – заключенные. Наши театральные «кадры» действительно были весьма разношерстными. Тут попадались и люди «с именами», квалифицированные и талантливые режиссеры, актеры, певцы – как шутили, «вольнопойманные», в отличие от вольнонаемных, которых было всего несколько человек. Встречались люди необыкновенно глубокой музыкальной культуры и эрудиции, вроде баритона Егорушки Тартакова – сына известного певца Императорского театра. Были и едва грамотные урки, которых природа наделила сценическими способностями, а нередко и талантом, а также актеры и певцы из любителей.

Я так и не успела стать актрисой в Медвежьегорском театре, не успела отрепетировать первую полученную роль, не успела поставить специально мной инсценированную «Сказку о царе Салтане», не успела показать «Бармалея» в теневом театре для детей, который не только выдумала сама, но и технически его оформила вместе с актрисой Лидией Скаловской.

Слишком кратковременным оказалось мое пребывание там, где я надеялась провести весь свой лагерный срок! Но и в этом коротком промежутке было так много счастливых мгновений, запомнившихся на всю жизнь и не ставших тусклее от того, что были пережиты они в лагерном театре и в заключении, что время это вспоминается и сейчас как подарок судьбы. Это время было как последний прощальный луч солнца перед темной ночью, перед тем, что было лагерями на самом деле.

Я еще не получила никакой роли и все же сразу не только вошла – с головой окунулась – в ту особую театральную атмосферу, которой живет и дышит каждый театр. Все текущие новости обычно узнавались по утрам, во время завтрака. Завтракали мы в мужском общежитии при театре. Там была наша «театральная кухня», и туда выписывался наш лагерный паек. Обеденные столы – длинные доски на козлах – стояли прямо в коридоре, и утренняя актерская жизнь начиналась у нас на глазах.

Вот из одной двери выплывает молодой актер Миша Н., уже потерявший надежду когда-нибудь продвинуться с третьих ролей, но глубоко верящий в силу покровительства преуспевших. Он в шелковой пижаме, некогда блиставшей нежной голубизной, а ныне грязновато-серой; изящно виляя задом, Миша несется на кухню с кастрюлечкой какого-то варева домашне-посылочного происхождения. Он спешит приготовить завтрак для своего «шефа» – артиста Ю., который с оттенком легкого пренебрежения, но все же благосклонно принимает знаки Мишиной беспредельной преданности.