На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 37

Младший, сидя на руках у отца, чтобы хоть что-то видеть за головами стоящих впереди, с веселым любопытством смотрел широко открытыми темными глазами.

– Посмотри, Женя, как он читает, – сказала мама и сунула ему какую-то книжку.

– Илья Ейенбуйг. Не пейеводя дыхания, – одним духом быстро прочел малыш. Он совершенно не выговаривал буквы «р»…

Я писала маме, чтобы она не приводила ребят в тюрьму, но, видно, она не могла удержаться. Ведь, может быть, они больше НИКОГДА меня не увидят… И хотя я писала, чтобы мама их не брала, но в душе надеялась, что она все равно не послушается. Поэтому, уходя из камеры, я захватила две шоколадки – на всякий случай – и теперь попросила одного из стражей передать их моим детям.

– Не положено, – сухо ответил он, но мама торопливо закивала мне: – Передадим, передадим!

Потом много лет подряд ребята получали подарки «от мамы».

…Но вот наконец настал и мой черед прощаться с Бутырками. Меня вместе с несколькими другими женщинами из нашей камеры взяли на этап. Нас выстроили по четыре человека в ряд, «с вещами», под сводами просторного бутырского «вокзала», и двери, величиной в целую стену, раздвинулись перед нами бесшумно, словно по волшебству, прямо как в сказке: «Сезам, откройся!»

– Вперед! Ша-гом… аррш! – скомандовал начальник конвоя, и мы нестройно, спотыкаясь от волнения, волоча свои рюкзаки и сумки, непомерно разросшиеся от передач, вышли за «волшебную» стену.

«Сезам» бесшумно закрылся за нашими спинами… Мое дело было закончено. С ним кончилась и моя молодость. И повесть о годах моей молодости тоже подходит к завершению. Начались мои бесконечные скитания по лагерям, пересыльным тюрьмам и местам «не столь (и весьма) отдаленным», растянувшиеся более чем на 20 лет…

Об этом я расскажу в другой книге, если Бог отпустит мне на это еще немного времени.

Сейчас же осталось досказать немногое – то, что все еще продолжает тревожить мой ум и мою память и теперь, много лет спустя.

Глава 7

Хранить вечно

…Я часто прохожу по Арбату мимо этого неприметного грязно-желтого двухэтажного дома со старинными узкими, высокими окнами. Сам дом производит впечатление не старинного, а просто старого, давно не подновлявшегося. И странно, у двери на высоком крыльце можно прочесть тоже неприметную черную вывесочку: военный трибунал Московского военного округа. Такое страшное учреждение в таком ничем не примечательном доме, среди других – больших и новых; его даже домишком можно назвать…

И еще страннее представить себе, что внизу, в комнате с зарешеченными окнами, со стенами, сплошь заставленными шкафами-ячейками, в какой-то одной из них лежит толстая папка с моим «делом». С делом Федоровой Е.Н., и в правом углу этой ничем не примечательной папки жирным шрифтом напечатано: «ХРАНИТЬ ВЕЧНО».

Я иду себе по Арбату, а эта папка, листы которой пестрят моей фамилией, именем и отчеством, лежит тут, рядом, за железными замками, за дубовыми дверями… А может быть, уже и не лежит. Теперь, после того как трибунал взорвался (в буквальном, а не переносном смысле), может, она уже находится в каком-нибудь в ином месте, хотя окна архива все так же смотрят на Арбат своими зарешеченными проемами. Повреждения после взрыва видны только со двора, и там сделали срочный ремонт.

Взорвалось здание трибунала ночью – где-то в подвале вспыхнул газ. Грохот и столб пламени были, говорят, грандиозными. Все окрестные арбатские жители проснулись, обливаясь холодным потом, – началось! Первая бомба! Случись это в каких-нибудь 30-х годах, можно себе представить, какое бы вспыхнуло и раздулось дело и сколько людей сложили бы головы.

Так вот, лежит ли, хранится ли мое дело там сейчас, не знаю, но где-нибудь оно обязательно есть, ведь вечность еще не кончилась! Но еще в 1956-м, знаю точно, что лежало, знаю, потому что в один момент его тут же разыскали, когда мне понадобилась справка из моего дела и я пришла за ней. Тогда-то и увидала этот жирный оттиск: «ХРАНИТЬ ВЕЧНО».

…Я иду по Арбату, а рядом, за грязно-желтой стеной, лежит повесть о моей жизни. Наверное, важная повесть, раз ее необходимо хранить вечно! Я тоже храню ее без всяких замков и запоров в моей памяти. Храню вечно, ибо для меня моя жизнь – это вечность. Это все, что отпущено мне Богом, – моя жизнь.

Через 22 года, вскоре после моей реабилитации, мы снова встретились с Юрием Ефимовым. Он сам нашел меня и начал «искренне» мне сочувствовать. Я напомнила ему о «голубой молодежи» и сказала, что теперь знаю, кто он из этой «голубой» четверки. С замешательством, но все же вызывающе Юрий ответил:

– Ну что ж. Бей меня по морде…

Ждал ли он, что я ударю? Я не ударила и была вознаграждена потоком трагических признаний или, вернее, полупризнаний, ибо есть слова, которые ни написать, ни произнести невозможно. То, что я услышала тогда, не было для меня неожиданностью. К тому времени я уже и так знала все.

Он клялся, что любил меня. Говорил, что был уверен, что мне не навредил. Клялся, что мой арест был для него неожиданностью. А «страшную фразу» моей мамы о «ста тысячах» услышал впервые там, от них, в дни, когда сам был раздавлен, деморализован, далек от человеческого облика.

Мне стало противно его слушать, ведь я знала, что это опять ложь. Но было и немного жаль его, так как я понимала, что должно было происходить с его совестью.

– Разговоры со мной в НКВД, – говорил он мне, – велись все время в тоне ультимативных обещаний «воссоединить» нас в тюрьме, а по набору ругательств в твой адрес я мог судить, что тебя ждет. Меня громили за слепоту, близорукость, за то, что я не разглядел в тебе подлинное исчадие ада…

…А время идет и идет. И вот прошли еще 20 лет. Теперь Ефимов – видный деятель науки. Член Союза писателей. У него географические труды. Издан сборничек стихов. Он ездит в заграничные командировки. Читает лекции и делает доклады. Поклонник Рериха, Цветаевой и Пастернака. У него жена, дети и внуки уже. Кооперативная квартира и дача. Дома его все обожают. Друзья любят. К своему 60-летию Ефимов получил с полсотни поздравительных телеграмм со всех концов страны. Было и чествование, был и банкет.

Мы встретились с ним еще несколько раз. Мне хотелось до конца понять его и, может быть, все-таки попытаться найти какие-то мотивы для оправдания… Я понимала, что о прошлом Юрий говорит только полуправду, но этого прошлого мы уже почти не касались – что толку?

Я жалела его и понимала, какой ценой он заплатил за свою «комфортную» жизнь. Ефимов показывал мне стихи, которые продолжал писать. С нетерпением ждал моего отзыва. Стихи (не все!) мне нравились. Были они, в большинстве, лирическими, но встречались и «гражданственные». Вот одно из них, написанное в 1963 году во время хрущевской «оттепели».

Суд

Не исповедь позера и фразера —
Сквозной озноб студящего стыда.
Я – поколенье горьких лет позора.
Я подлежу расстрелу без суда.
Виновны все: и тот, кто выждал, выжил,
Недоупрямив в сделке непрямой;
И тот, кто свыкся, выжилив и выжав
Все тяготы, смиряясь с рабской тьмой.
Герои книг? Историков уроки? —
Нет, лишь бы скрыться, в кротости святой
По очереди подставляя щеки
С похлебкинско-христовой простотой.
С интеллигентской ловлей индульгенций,
С готовностью застраховать свой страх,
Непротивленцы и приспособленцы,
Не мы сгорали молча на кострах!
Мы подтверждали, кляли, запрещали,
Всерьез пеклись о чистоте анкет.
Мы столькое себе и им прощали,
Что нам самим давно прощенья нет.
Но суд даст срок доползать блудным людям
Червями в свете брызнувших лучей,
Чтоб не позволить нашим новым судьям
Стать поколеньем новых палачей.