На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной, стр. 33

Итак, на другой день утром нас в третий раз привезли на Арбат. Опять, в том же подвальчике, в томительном ожидании мы просидели чуть ли не до самого вечера. Когда уже подкрались ранние зимние сумерки и воздух за окном посинел, нас наконец повели в зал. На этот раз судьи не уселись за стол, а каждый встал за своим стулом. Главный судья ровным голосом, безо всякого выражения, прочел приговор:

– Федорова Евгения Николаевна, 1906 года рождения, ранее не судимая, происходящая из дворян, в прошлом близкая семье князей Щербатовых, расстрелянных по Савинковскому делу…

Я старалась слушать внимательно, но мысли разбегались, и я не могла сосредоточиться.

– Следствием установлено террористическое высказывание, направленное против вождей партии и правительства, имевшее место в Ленинграде, позже повторенное в Москве…

(«Как – повторенное? Что я повторяла?»)

– На основании изложенного и учитывая социальную опасность подсудимой, суд квалифицирует ее преступление по статье уголовного кодекса 58-8 через 19 как намерение совершить преступление и приговаривает к восьми годам исправительно-трудовых лагерей без конфискации имущества ввиду отсутствия такового у подсудимой.

– Подсудимый Соловьев Юрий Александрович, 1912 года рождения, ранее не судимый, приговаривается по статье 58–14 за недонос к трем годам исправительно-трудовых лагерей. Обвинение по статье 58–10 за недоказанностью снимается. Кассационная жалоба может быть подана в течение 24 часов.

Ну что же вы, идиоты? Радуйтесь, танцуйте! Не расстрел же! И даже не десять лет, а только восемь! И имущества, слава Богу, нет, конфисковывать нечего! Тут бы и улыбнуться!.. Но ВОСЕМЬ лет лагерей! А как же дети? А у Юрки и вообще смехота – всего три года! Радуйтесь, дураки!

Так нет же, не так устроен человек. Только что ждали расстрела, а теперь восемь лет вдруг хлещут нестерпимой обидой. Да даже и не восемь лет, это еще нереально, нематериально, это еще вообразить невозможно – восемь лет! Нет, другое возмутительно обидно и непереносимо: что это такое – «намерение совершить преступление»?

– Какое «намерение»? – кричу я на весь зал. – Меня никто не обвинял в «намерениях»! Меня обвиняли в «высказываниях», а не в «намерениях»! Это ложь!

Судьи что-то говорят секретарю, и вся тройка удаляется за кулисы, не взглянув на нас, словно не слыша моих истерических выкриков. Юрку бьет нервная дрожь. Он получил «всего» три года за «недонос на меня», но его это не утешает. Три года лагерей!.. Вот тебе и МИИТ!.. Вот тебе и шахматы!.. Москва, театры, девушки… Три года, а потом что?..

К нам подходит секретарь:

– Успокойтесь. Если вы не согласны с приговором…

– Конечно, не согласна!

– Если вы не согласны с приговором, вы можете подать кассационную жалобу. Это ваше право. Хотите сейчас написать?

– Да, конечно, сейчас же!

Мне дают бумагу, и я пишу – криво, косо, без точек и запятых, одним духом. Я требую, требую (!) пересмотра дела. Как могут приговорить за то, в чем меня даже и не обвиняли? И пока я пишу, мне кажется, что из всего написанного совершенно ясно, что приговор мой – чудовищное недоразумение, и я опять вопреки всему начинаю верить в то, что эта таинственная и могучая «кассация» отменит приговор, мы окажемся на свободе, и все станет только кошмарным воспоминанием, как дурной сон…

Маму на допрос не вызывали. О моем аресте ей сообщил Юра Ефимов, который привез в Москву моего сына Славку. Мама в панике и отчаянии ломала голову: «Как, что могло случиться? За что могли арестовать Женечку?» Строила самые невероятные догадки:

– Женя провожала людей в горы, давала им карты, кроки. А что, если среди них оказались шпионы?.. Нет, она не могла быть замешана в какое-то дело, в какую-то организацию, Женя была далека от политики, работала всегда честно и добросовестно… Вот только вздор всякий болтали, особенно с Юркой. Как сойдутся, так и начинается! Анекдоты без конца! И такую чушь несут, что уши вянут, ведь у Юрки язык без костей! «За сколько Николаева наняли Кирова убить? За 100 тысяч они бы нанялись». Ведь надо же такую чушь городить!»

– Неужели так и говорили? – ужаснулся Юра Ефимов.

– Ну, может быть, и не так, я уж не помню, только что-то про Кирова и 100 тысяч болтали. Да ведь это же – с Юркой! Говорила я им – доболтаетесь!

– Неужели она еще с кем-то болтала? Вы говорите, нет?

– Ах, этот Юрка! Без хохмы минуты прожить не может, ну вот, и она за ним следом. Но что же все-таки случилось, что?

– Стараюсь узнать, но пока безуспешно…

В другой раз, когда он снова появился у мамы и спросил о письмах, она ответила:

– Вы спрашиваете, есть ли у меня ее письма? Да, все письма из Красной Поляны, к счастью, у меня остались. «Они» приехали и спросили, где Женины вещи. А какие у Жени вещи? Только рукописи в письменном столе. Ну их и забрали, обыска никакого не делали и о письмах у меня не спрашивали.

На другой день после разговора с Юрой Ефимовым «они» приехали опять и очень деликатно спросили, нет ли у мамы еще каких-нибудь рукописей или, может быть, писем от дочери? Пораженная мама отдала письма. А Юра Ефимов, который до этого приходил ежедневно, исчез, как в воду канул… Странное совпадение!

Маме стало не по себе: «Господи, уж не арестован ли тоже? Или… Да нет, что я! Так ведь и помешаться можно!»

Наконец Юра Ефимов появился. У него был вид сумасшедшего. Осунулся. Взгляд дикий, волосы растрепаны, говорит бессвязно, хватает маму за руки:

– Вы понимаете, что ей грозит расстрел! Я узнал… Послушайте, я знаю, она мне рассказывала, Ганин – близкий ее друг. Съездите к нему, умоляю, съездите! Он что-то может сделать, у него связи. Пусть вмешается Крыленко, Ганин может его попросить. Умоляю!

Юра убегает, не простясь, а мама медленно стынет в ужасе…

Глава 6

Пересылка

Пересыльные камеры Бутырской тюрьмы помещались в бывшей церкви. Каждая из них представляла собой сектор круга, а «центр» – общий «холл», куда выходили все двери. Таким образом, любая камера представляла собой длинную комнату, расширявшуюся от двери к окнам.

У двери стояла громадная, величиной с 20-ведерную бочку, деревянная параша. На «оправку» выводили только два раза в сутки – утром и вечером, и при «населении» камеры примерно в 200 человек она – параша – всегда была занята.

По стенам с каждой стороны шли широкие сплошные нары, на которых вплотную друг к другу лежали и сидели люди. Посредине камеры стояли длинный некрашеный стол и вдоль него – такие же скамейки. В конце стола к нему было приставлено несколько столов поперек, на которых тоже лежали люди – нар на всех не хватало… Очевидно, камера предназначалась человек на 40–50, но уже в то время она была «перенаселена» до отказа.

Люди «жили» на нарах, под нарами, на столах и просто на полу в проходах. Два узких, но высоких, состоящих из маленьких стекол окна были забраны густой решеткой. Стекла от времени так потемнели и покрылись таким плотным налетом пыли, что свет едва проходил в камеру. Электрические лампы горели днем и ночью. В окнах открывались фрамуги, и это было главным «камнем преткновения», причиной грандиозных ссор и истерик, которые вспыхивали то тут, то там по несколько раз в день.

Несмотря на высокий потолок, кислорода не хватало для 200 легких. Люди в дальнем краю, возле параши, задыхались от вони и духоты и требовали открыть фрамугу. Лежащим под окном было холодно, и они ее закрывали. Ведь никаких матрасов и одеял не выдавали – все пользовались только собственными вещами, которые передавали родные, – теми, что разрешалось взять с собой в камеру.

Когда я переступила порог «пересылки», меня охватил ужас. Мне почудилось, что меня втолкнули в камеру для умалишенных. Стоял невообразимый гвалт, казалось, все 200 человек вопят разом. В одном месте на нарах, в бледно-голубой шелковой рубашке, с газовым шарфом в руках, танцевала стройная девушка, поднимавшаяся на пальчиках, как настоящая балерина. Потом я узнала, что она действительно настоящая балерина, приехавшая из Харбина и схваченная по «делу КВЖД», – Леля Дэле.