Самый красивый конь, стр. 4

— Згажиде бажалузда, — проговорил огромный врач-африканец, — зголько живед лошад?

— Кровь мы берем периодически, давая коням три-четыре недели отдыха, однако лошадей хватает весьма ненадолго… Потом они поступают в зоопарк на корм хищникам. — Голос рассказчика вдруг сделался грустным. — Вот сейчас к нам как раз поступила новая партия лошадей, специально отобранных на конных заводах. Тут все повернулись и увидели Панаму.

— Это что за явление? — удивился пожилой доктор, тот, что рассказывал про промышленную установку.

— Я не явление. Я Пономарев! Мне Петр Григорьевич нужен, у меня к нему письмо!

— Давай! Я Петр Григорьевич. Проходите, товарищи, смотрите. — Он снял очки и, держа бумажку у самых глаз, начал читать. В это время через двор проводили лошадей. Они были все как на подбор, очень высокие. Панама таких никогда не видел. Кони шли, нервно подрагивая кожей и всхрапывая. Огромный рыжий жеребец вдруг рванулся и стал на дыбы. Конюхи закричали страшными голосами и повисли на веревках, как акробаты. Конь проволок их, мотая головой, через двор, тут его скрутили и завели в дверь дома, которая зияла как темная пасть.

— Так. Ясно. Вот разделаюсь с аспирантами — приеду. Э? — сказал Петр Григорьевич. — Да ты, как тебя, Пономарев, плачешь?

— Да! — закричал Панама. — Это ветеринары, которые животных лечат, это, значит, как Айболит! А какой же вы Айболит! Вы всю кровь из коней высасываете, как вампиры! Лошадь вам все здоровье отдает, а вы ее в зоопарк. Вы никакие не доктора! Вы хуже зверей… Волк тот хоть сразу загрызет, а вы постепенно все соки вытянете! Живодеры! Панама кричал, топал ногами и размахивал кулаками перед самым носом Петра Григорьевича. Все доктора столпились вокруг них и смущенно переглядывались.

— Перестань орать! — вдруг тонким голосом крикнул Петр Григорьевич. И Панама сразу замолчал, только всхлипывал, глотая слезы.

— Нгуен, идите сюда! Вот! Вот! — Петр Григорьевич вытащил в круг маленького вьетнамца. — Расскажите, как у вас в госпитале дети от столбняка умирали. Расскажите этому припадочному! И вы, и вы, пожалуйста, — он схватил за руку огромного африканца, — расскажите ему, как у вас целая деревня отравилась консервами и погибла, потому что не было сыворотки от ботулизма! — Петр Григорьевич суетился, лицо у него было в красных пятнах, руки тряслись. — Он меня учить будет! Он меня будет укорять! Слюнтяй! Научись сначала людей жалеть! Панама махнул рукой, повернулся и побежал.

— Стой! Но он не останавливался, он бежал и бежал, сам не зная куда.

Глава шестая. „А МНЕ ИХ, ДУМАЕШЬ, НЕ ЖАЛКО?!“

Панама сидел в большом кабинете, заставленном книжными шкафами, пил чай, а Петр Григорьевич ходил из угла в угол и говорил:

— Так, брат, нельзя! Чуть что — и в истерику. Оно, конечно, дело это неприятное… Но что поделаешь? Жизнь, вообще, вещь довольно жестокая. В конце концов, ты думаешь, мне их не жалко? Да если хочешь знать, они мне по ночам снятся. Я глаза их видеть не могу…

— Петр Григорьевич, — сказал Панама, — не надо рассказывать, а то я опять заплачу.

— Ну-ну… я не буду. Конфет дать?

— Нет. Спасибо. Я домой пойду.

— Нет уж, брат. Домой я тебя сам доставлю. Только давай сначала в манеж заедем.

— А это что?

— Манеж — это, брат, самое сказочное место. Там самые красивые кони в нашем городе. Там уже, наверное, и твой Борис Степанович.

— А что он там делает?

— Как что? Тренируется. Он ведь мастер спорта. Так поедем? Он в записке пишет, лошадь его посмотреть надо, что-то она плоха.

— Конечно, поедем! — поднялся Панама. — Надо ехать. Он так волновался, из учительской — в класс и из класса — обратно. Прямо так и бегал… У ворот института их ждал „газик“ с синим крестом на борту и надписью „Ветеринарная помощь“. Панама еще никогда не ездил в „газике“. Машина катила быстро-быстро. У Петра Григорьевича прыгали очки на носу, а шофер сидел прочно и молча, на рукаве его куртки был синий крест и надпись „Санитар“. Они проехали несколько станций метро, высокий собор с голубыми куполами, свернули во двор и остановились около дощатых ворот с объявлением „Посторонним вход воспрещен“. Мальчишка лет пятнадцати с повязкой дежурного встретил их в проходной.

— Ох, — обрадовался он. — Наконец-то, Петр Григорьевич. А мы уж прямо не знаем, что и делать…

— Ложится? Панама удивился, как изменился голос доктора, стал жестким и деловым.

— Венчики распухли! Стоять не может. Опой, наверно…

— Посмотрим. Температура?

— Высокая.

— Ну это естественно, естественно… Панама еле поспевал за ними. Прошли двор, где были навалены какие-то пестро раскрашенные шлагбаумы, кубы, полосатые шесты, стойки. По двору задумчиво бродил маленький шелудивый ослик. Панама никогда живого ослика не видел, но останавливаться было некогда. Они поднялись по мосткам и оказались в полумраке конюшни. В длинный коридор выходили двери с решетками, из-за каждой на Панаму взглядывали умные лошадиные глаза. В конце коридора толпилось несколько человек и слышались приглушенные голоса.

— В деннике? — спросил врач. — Ложится? В глубине денника, над открытой дверью которого была табличка „Конус“. Чистокровный верховой жеребец.1968 г.р.», на полу, неестественно завалясь, лежал огромный конь. Панама видел, как тяжело у него ходят бока.

— Дежурную лампу! — сказал врач. — И давайте его на растяжках в коридор. Все зашевелились. Появился яркий прожектор. И Панама увидел, что у головы коня на корточках сидит Борис Степанович, бледный, с трясущимися губами. Одной рукой он поддерживает коню голову, а другой часто-часто гладит его по челке, по глазам.

— Подымай, подымай, теперь осторожно выводи! Длинно и жалобно застонав, конь тяжело поднялся. И, оседая на задние ноги, ступая передними словно на иглы, вышел. Его привязали так, чтобы он стоял посреди коридора и к нему можно было подойти с любой стороны.

— Счас, милый, счас, золотой. Потерпи, мой хороший, — приговаривал Борис Степанович, и все: и конюхи в ватниках, и дежурный мальчишка, и седоусый худой старик в белых штанах и красном пиджаке — поглаживали коня, поддерживали, приговаривали ласковые слова.

— Ах ты, Конус, Конус… — вздохнул старик, — конь-то какой. Этому коню цены нет. Вон глаз какой породный! Панама глянул. Глаз у коня был глубокого темно-фиолетового цвета, а когда он поворачивал голову, глаз вдруг становился на просвет солнечно-янтарным. Конус постоял, постоял и, вдруг качнувшись, повалился на пол, голова на растяжках оскалилась, показались огромные, как клавиши, зубы, а шея вытянулась, будто резиновая…

— Держи, держи, ребята… Боря, возьми губу, не отпускай. Ну-ка, Конус, мальчик ты наш милый, вставай, вставай, дорогой, надо встать… Вставай, голубчик… Жеребца снова подняли. Доктор присел на корточки и дотронулся до ноги над копытом. Конус вздрогнул и застонал.

— Что, доктор, опой? — тревожно спросил Борис Степанович.

— Откуда опой? Откуда ему быть? — заговорил небритый конюх. — Я его вчера два часа выводил. Что ж я, не знаю дела? Я с пяти лет при конюшне. Еще у Пашкова служил.

— Такое может быть и не оттого, что напоили после езды… — задумчиво сказал доктор. — Корм, скажем, тяжеловат, вот сердце все кровь к ногам гонит… — Вон как живот вздут. Но тут еще что-то. Тут еще какая-то инфекция сидит. Ну-ка сделаем для начала вот такой укольчик. — Он раскрыл чемоданчик, вынул блестящий шприц, звякнул ампулой. — Боря, закрути! Борис Степанович своей длинной жилистой рукой скрутил коню губу, и конь мелко задрожал.

— Спокойно! — И резко, как нож, шприц воткнулся в круп. — Ну вот и все, вот и все… Теперь немножко переждем, чуть кровь пустим, чтобы затек с ног снять. А завтра массаж, массаж, если только не будет температуры. Борис Степаныч, ты тут ночевать будешь?

— Да, да, — закивал тот. — Куда ж я. Тут буду, конечно.

— Ежли что ночью, сразу звони, пока не разбудишь.

— Вроде падает температура? — Конюх дотронулся до коня. — А?