Перешагни бездну, стр. 6

Старейшины толпились у ложа ишана Зухура, терлись спинами об алебастровые стены и молчали. Посреди михмзнханы сидела эта несчастная, а на ложе из шести ватных шелковых подстилок, задрав вверх острые колени в белых исподних, лежал ишан чуян-тепинский Зухур Аляддин. Голова его глубоко втиснулась в пуховую цветастую подушку, и из нее лишь торчал его костлявый нос и петушиным перышком колебалась в струях жаркого воздуха седенькая бородка.

Огонь  жизни  уходил  из  немощного  тела  ишана  Зухура,  но перед ним по-прежнему трепетали. Он — озаряющий мир от руки аллаха. А у всякого, кто дунет на светильник, зажженный алла­хом, загорится    борода.   Все старейшины   состояли   в мюридах своего мюршида Зухура. Уже семьдесят лет каждое слово ишана Зухура являлось для них сокровищем мудрости. Да что там они, сам эмир Бухары Сеид Алимхан признавал ишана Зухура своим верным наставником до самого двадцатого злосчастного года, при­ближал его к себе и ласкал у своего трона. Ишан Зухур Аляддин снискал поклонение своих односельчан исламскими добродетеля­ми:    «тауба» — покаянием,    «зияд» — аскетическим    поведением, «таввакуль» — упованием на аллаха, «сабр» — терпением, «риза» — довольством дарами бога, даже и несчастьями. Впадая в экстаз — «кабз», он соединялся своим духом с духом бога. Тайными гроз­ными, молитвами ишан раскрывал перед своим взором все загадки мира. Его слово жило в сознании чугтепинцев как закон. Он на­зывал себя: «Я самый слабый из рабов божьих», но с силой его ничто не могло сравниться.   В умах чуянтепинцев-бедняков, рисо­водов и лесорубов,   промышлявших   углежжением в горах, ишак Зухур    представлялся и эмиром,    и губернатором,    и...    высшей властью. А после революции чуянтепинцы всячески оберегали иша­на Зухура от новой жизни, от всего нового и не позволяли даже коснуться его имущества. Его огромные земельные угодья, отары, сотни воловьих упряжек, племенных коней поделили между мюри­дами-бедняками, чайрикерами и батраками, и даже акты соста­вили и утвердили в ревкоме, и заявление ишана Зухура Аляддина к делу приложили: «Все имущество отдаю народу, пусть с именем аллаха пользуется им черная кость! Моя милость!» А сам ишан из большого дома переселился в мазанку во дворе, где раньше жили прислужники. Свою же красивую двусветную михманхану отдал под школу. Но учитель, тоже зухуровский мюрид, не захо­тел, а вернее, не посмел учить детей в ишановском доме, и вышло так, что года через два после революции ишан возвратился в свою михманхану. И своих жен вернул жить в ичкари.

Жили мюриды-чуянтепинцы по-прежнему. Свозили во двор ишану урожай. Слушались во всем. И помалкивали. Да и как не помалкивать? Сын ишана Ибадулла ведь ходит за границей у эми­ра в больших людях, говорят, там, в Кала-и-Фатту, ему дали вы­сокий чин кушбеги или датхо. И командует он сотнями воинов

В молчании смотрели старейшины селения Чуян-тепа на тор­чащую клинышком бородку своего мюршида Зухура и старательно отводили глаза от изможденного лица и встрепанных волос Моники-ой. Жалко девушку. Хотя сама виновата. Но на то и воля на­ставника. Пожелал он ее — значит, не смела она ему противиться, посмела — пусть пеняет на себя. Святому все дозволено.

Несчастная Моника-ой думала.

Сквозь сетку своих раскосматившихся волос — сколько времени, годы их не касался гребешок — она тоскливо следила за узорами дивно раскрашенных балок потолка, бродила безучастно взглядом по хитросплетениям чудесного орнамента красного, желтого, изум­рудного, бронзового... Она совсем потеряла силы, ослабела, стала равнодушной ко всему. Она сама удивлялась, что всякие красочные завитушки, цветочки, запутанные линии могли занимать ее бедные глаза, отвыкшие от солнца, зелени листвы, голубизны небес. Мони­ка и говорить, наверное, разучилась. И плакать не смела. Она боя­лась боли. Она долго болела в сырости и тьме хлева, и никто не ле­чил ее, никто не облегчил ее мук и страданий.

Забившись в самый дальний угол, она прижималась к Ульсун-ой, едва услышав звяканье подков и голоса людей. Лишь по ночам приходил ее отец Аюб Тилла к хлеву и, приложив губы к отвер­стию, шептал: «Несчастная ты моя, жива ли ты?»

Он обращался   только к Монике.   Ульсун-ой давно уже не от­кликалась. Она потеряла дар речи. Шуршало что-то в отверстии. Моника бросалась к нему, плакала... Но ночь молчала.

Оставалось одно утешение. Аюб всегда тайком приносил поесть: белую лепешку, кисточку винограда, кусочек баранины из плова. Но помногу месяцев и отец Аюб не приходил, и тогда Моника-ой забывала счет дням и впадала в оцепенение. Тетушка Зухра нали­вала в пиалу воду, швыряла сухарь и, не сказав ни слова, уходила. Веселая живая толстуха, она не любила забот и неприятностей. А прокаженные, сидевшие в хлеву взаперти, разве не неприятность и не лишние заботы. Верховный наставник ишан Зухур повелел. Против его воли его не пойдешь.

Сквозь сетку волос, падавших на глаза, Моника видела сейчас и  тетушку Зухру.

По велению ишана она тоже пришла в михманхану и, сжавшись в комок и прикрывая полой накинутого на голову камзола своё румяное лицо, скромно сидела у самого порога. В сердце Моники не шевельнулось ничего при виде приемной матери.

Вспомнилось почему-то лишь одно: с какой злостью Зухра-апа всегда драла ее волосы большущей гребенкой из зеленоватого ту­тового дерева. И еще вспомнила звучавшие над ухом слова: «Ры­жие, красные! Выдрать бы их совсем!» Тетушка Зухра ненавидела золотистые волосы Моники, считала их противоестественными. Молчание в  михманхане тянулось так долго,  что  солнечные радужные блики успели перебраться через постель ишана, перекинуться  на  лохмотья  Моники-ой,  коснуться  тепло  и  нежно  ее подбородка и осветить копну волос.

Приподняв   голову,   старец   испуганно,   изумленно   таращил на Монику-ой   глаза. У него отвисла   челюсть.   Маленькая радуга — отблеск    от оконного    стекла — окружала голову    девушки сказочным венцом.   Куда делись грязь и короста? Космы раздвинулись и на ишана    смотрели   вспыхнувшие   звездами   голубые глаза...

Откуда у ишана и силы взялись. Он громко сказал:

—  Принцесса! Истинно принцесса!

Он замети сидящую у дверей Зухру и противным старческим голосом заверещал:

—  Дрянь!.. И ты посмела! До чего  ее  высочество,   царскую дочь, довела! Сгори твой отец в могиле! Умыть! Приодеть! А не то!... Помереть твоей душе живой!

Все  онемели.  Ишан  не  говорил  членораздельно  уже  больше месяца.  Старейшины согласно  закивали  бородами  и  зашептали:

—  Иншалла! Чудо! Ангелы написали на голове ее, что счастье ещё  придет к ней!

Ничего не понимающая, позеленевшая от ужаса тетушка Зухра ползком подобралась по паласу к Монике, бормоча: «Я не знала, я не знала!» — и потащила ее из михманханы. Мгновение радуга не отставала от головы девушки. Казалось, что цветастые лучи солнца не могут отцепиться от раскосматившихся волос. Ишан сел на постели и, судорожно хватая ртом воздух, глядел вслед.

МУФТИ

                                                                  С мимбара говорят о рае,

                                                                  райских кушаньях, гуриях, вопят,

                                                                   лжет, преследуя свои цели.

                                                                                         Хосров Дехлави

                                                                   Он давился своей собственной

                                                                   отравленной слюной.

                                                                                     Самарканди

В полумраке серел приземистый купол, походивший на спину раздутой, прижавшейся к земле жабы. Красным глазком чуть теплился огонек.