Набат. Книга вторая. Агатовый перстень, стр. 75

—  Будь, о мусульманин, без желаний — и богатство придет к тебе домой, будь мужественным — станешь сильным! Аромат амбры не заглушит зловония чеснока. На языках ваших столько фисташковой халвы и фараката, рахатлукума и печакишинди, сколько не умеща­лось на самых громадных подносах у Глухого Кара-муллы — кондитера эмира бухарского, а в сердце у вас весь навоз из нужников дворца-арка. Болтуны, равные по коварству самому кушбеги Низаметдину ходжа Ургаиджи, вы рассыпаете цветы бессовестной лести, закатываете глаза, точно проститутки из непотреб­ных бухарских домов, а сами, став клятвонарушителями, мечтаете о возвращении кровопийцы Сеида Алимхана, чья нагайка гуляла по спинам народа от Бухары до Гиссара, чьё лезвие гнусной тирании обагрялось вечно, но никогда не насыщалось кровью  бедняков, чья чудовищная похоть не оставила ни одной красивой девственницы, чья жестокость поддерживалась палача­ми, стоявшими всегда у дверей его михманханы. Одна ничтожная серебряная монета, один-един-ственный диргем насыщает нищего, а вся Бухара не смогла насытить одного эмира Сеида Алимхана. Эмир наслаждался, а голодающие бухарцы привязывали на свой тощий жи­вот «санги каноат» — камень удовлетворения, дабы ощущением тяжести утишить страдания голода! Увы, трижды увы. А ныне пришел вместо эмира некто и требует, чтобы мы, ишан Кабадианский, щит справед­ливости, провозглашали в честь его хутбу, славили ра­ди него единство божье и призывали благословения всевышнего и молились за него как повелителя право­верных. И хочет он чеканить монету и стать якобы законным правителем. А всякие беки, улемы, чиновники целой кучей бегут на глаза его, этого пришельца, и жаждут, чтобы он узнал их и позволил им сидеть ря­дом с ним, и разрешил бы считаться его однокашни­ками и соседями. Но если поближе глянуть, то поведе­ние этого страшного человека оказывается развратным и грязным, а турки его — взяточниками, узурпаторами, дармоедами, а полководцы его — торгашами женских тел, а курбаши — атаманами разбойников, кровопийц... Эй, вы! В сладких речах радеющие о народе. Погля­дите вокруг на поля и горы: ни зелени на лугах не осталось, ни ветви в садах. Саранча пожрала сады, а люди поели саранчу. А вы, наставники и пастыри, вы, надевшие на своё тело дервишское рубище — «хирка» и сидящие с постными лицами, лжёте, бесстыдники, лжёте! Проваливайте! Убирайтесь!

Сеид Музаффар поднял посох и, раздавая щедро удары по головам, плечам, спинам духовных лиц, выгнал их, безропотных, жалких, ничего не понимаю­щих, из михманханы.

Он остался один с Пантелеймоном  Кондратьевичем. О чём  они  беседовали,  никто так и не узнал.

Глава шестнадцатая. СЫН И ОТЕЦ

                                                                 Вонзи в себя иглу, а потом уж вонзай

                                                                 в моё тело остроконечный кинжал.

                                                                                         Абу'л Ма'ани

                                                                Изрыгнувший гнусь о родном отце хуже  

                                                                грабителя  могил.

                                                                Пусть захлебнётся змеиным ядом.

                                                                                        Джелал Эбдин Руми

Привалившись спинами к глиняной горячей стенке,  сидели на корточках кунградцы-чабаны. Толстые ват­ные халаты, большие, небрежно наброшенные, побу­ревшие от времени и грязи чалмы хорошо защищали от палящих лучей солнца. Но видимо чабанам не при­выкать было к жаре, потому что кисти рук их, лежав­шие на коленях, совсем почернели от загара, а белки глаз и выцветшие тощие бородки белели на очень тёмных сухих лицах. «Совсем как у великомучеников на рублёвских иконах», — подумал Пантелеймон Кондратьевич, и ему стало даже смешно от такого сравнения: фанатики-мусульмане, похожие на православных угод­ников! Самому Пантелеймону Кондратьевичу приходи­лось туго в одуряющем пекле. Не случайно же район Термеза значится во всех учебниках географии как од­но из самых жарких мест земного шара. Но командир и виду не показывал, что ему невмоготу стоять здесь, на раскаленной глиняной площадке, и вести разговоры с почтенными представителями могущественного племени кунград. Сухая земля, глиняные стены кубического грубо слепленного здания пылали, точно огненная печь, и Пантелеймону Кондратьевичу ужасно хотелось спря­таться в маленький кусочек только-только родившейся тени.

Но служба службой, и уйти сейчас, не кончив разговора, — значило прервать переговоры с самыми почтен­ными и важными людьми всей округи. Накануне по­граничники помешали кунградцам угнать за Аму-Дарью тысяч двадцать баранов. Пастухов задержали. Ночью на заставу приехали старейшины племени. Старики сидели здесь с рассвета, в тёмных глазах их читалась мудрость мира, а в медлительных словах — древний опыт поколений. Никакая дипломатия, никакие уговоры не производили на них впечатления. Ни на какие по­ловинчатые предложения они не шли. Мир или война. Если он, Пантелеймон Кондратьевич, командир, отпу­стит кунградских джигитов и вернёт задержанные на переправе через Аму-Дарью отары, — мир, если нет — они снимаются и уходят в Локай, а Локай — значит Ибрагимбек, значит басмачество. Разглядывая узор, вырезанный елочкой в серой глине стены, Пантелеймон Кондратьевич, медленно подбирая слова, разъяснял в десятый раз:

— Ежели бы скот принадлежал крестьянам и пас­тухам, я бы вернул его вам сразу, но мне сказали, что скот вашего бая, арбоба Тешабая ходжи, который и не живет здесь, а где-то в Гиссаре или Бальджуане, а вы только чабаны и пасете его баранов и коз. И что вы так хлопочете, друзья? Вам неприятности, неудоб­ство, вас задерживают, в вас стреляют, вы жизнью рискуете, а ваш бай или арбоб, как его там, сидит себе дома, и его блоха не укусит. Сами впроголодь живете, подвергаетесь бессовестной эксплуатации, а за поме­щика-живоглота просите, горой за него стоите. Темнота беспросветная! Худым, что от бая идет, вы мешки на­биваете, а хорошее и на ладони у вас уместится!

Но кунградцы не понимали, что такое эксплуатация, и до них плохо доходил смысл слов русского команди­ра. Каждый раз, как Пантелеймон Кондратьевич, произ­неся фразу, останавливался, кунградцы поднимались, кланялись, точно во времена эмира, и говорили враз, чуть ли не хором:

—  Да процветает ваш дом, господин. Милости ваши безмерны, господин. Обычай наш старый, от бога. Бай наш Тишабай ходжа, отец наш родной, тоже от бога, а у всякого, кто дунет на светильник, который возжёг бог, борода загорится. Мы к вашим услугам, таксыр, отпустите наших баранов, отпустите наших сыновей, не подвергайте их мучительной казни.

Пантелеймон Кондратьевич объяснял, что Красная Армия — армия народа, армия свободы и никого мучи­тельной казни не предает, но стоял на своем, что по­граничники не позволят угонять из советской страны на ту сторону, за границу, скот — народное достояние. Старики-кунградцы опять вставали, вздыхали и повто­ряли жалостливые слова о милости, о сыновьях, кота-рым грозили, по их мнению, мучительные пытки и смерть. Переговоры явно затягивались, Пантелеймону Кондратьевичу начинало казаться, что мозги у него закипают, красный туман порой застилал ему глаза, и он сначала не поверил, что далеко на желтой плоско­сти степи появился быстро скачущий всадник. Он при­нял его за черное пятно, рябившее в глазах и колебле­мое струйками жара, поднимавшимися вверх над ис­сушенной,  раскаленной, почвой.

Не прекращая беседы со стариками, Пантелеймон Кондратьевич крикнул:

—  Товарищ Тимошин, подай чай гостям!

Сам он быстро зашел за домик и в бинокль изучал приближающегося   всадника.

—   Ничего примечательного... басмач не басмач... винтовки нет... Джигит с почтой, что ли?