Набат. Книга первая: Паутина, стр. 88

— А ты что еще о нем знаешь?.. О Хаджи Акбаре?

Юнус стал припоминать…

Жил в Бухаре некий Самад. Выползал он из-под сырых сводов своего дома, точно из норы. Даже пот на его лице казался каплями воды, выжатыми из трещин между прозеленевшими кирпичами. Да и вся физиономия его прозеленела, и черный кавказский бешмет его имел вид заплесневевший и пропыленный, как будто пролежал десятки лет в сундуке. Синяя грубая чалма из домотканой маты грязным пуком с торчащими махрами в несколько слоев обматывала голову. Длинные, цвета ржавого железа усы тощими жгутиками ниспадали на подбородок, теряясь неожиданно в зеленоватой бороде, словно сорванной с чужого лица и небрежно приклеенной. Самад хихикал, подмигивал панибратски, пытался шутить, но шутки у него получались тяжелые, грубые. Все отлично понимали, чем занимался Самад и его сынок, Хаджи Акбар, на чем он «построил» свое богатство. А те, кто ближе был знаком с Самадом, спешили, когда он появлялся, отсесть в сторонку, лишь бы не прикасаться к его одежде. Ибо именно в одежде заключалась тайна жизни Самада. При появлении его и почтеннейшего отпрыска на людях у многих вырывался возглас отвращения: «О господь всесильный, опять явился кафан-угрысы и его щенок»; награждая коммерсанта прозвищем «кафан-угрысы», то есть «вором саванов», горожане равняли его с наиболее презираемыми, наиболее падшими людишками, которые по ночам пробирались на кладбище и под покровом ночной тьмы раскапывали свежие могилы и грабили мертвецов.

Самад держал в эмирском зиндане подряд на одежду казненных. Он покупал за гроши у палачей окровавленные халаты, бельбаги, белье, шапки, сапоги, кауши и увозил в свою мастерскую. Там два подмастерья смывали кровь и грязь с одежды, подшивали, латали. Затем обновленные одежды «горя и слез» появлялись в лавке Самада, что у купола меняльщиков в центре Бухары. Ни один бухарец не заглядывал сюда, полный отвращения и ужаса. Но приезжие из кишлаков и степи, не зная происхождения этих вещей, охотно покупали их по дешевке.

Самад богател, потому что даже сам кази-калан из высоких религиозных соображений, а может быть, просто из брезгливости не позволял облагать налогом запятнанный кровью товар Самада и Хаджи Акбара.

После назначения Самада казием в город Байсун Хаджи Акбар во всеуслышание объявил о том, что отказывается от отцовского дела, но втайне продолжал держать подряд. Об этом узнали, и прозвище «вор саванов» крепко прилипло к нему.

В восемнадцатом году Хаджи Акбар в кругу друзей открыто объявил себя членом младобухарской партии. Чаще и чаще он выступал с речами против деспотии, тирании эмира.

— Его смелые, вольные слова обманули нас, — рассказывал Юнус. — Он прислал нам деньги, большие деньги, чтобы мы купили оружие. И многие из нас тогда сказали: «Он наш человек». Эх, если найдешь у коровы гриву, так и у кобылы окажутся рога. Простодушные, доверчивые мы были еще тогда. Хорошо, что Файзи не позволил привести к нам Хаджи Акбара, запретил показывать ему дорогу в наш тайник. Но Хаджи Акбар знал, что мы есть, знал, что мы готовим восстание, но не знал, кто мы такие, не знал имен революционеров. Он долго старался пролезть к нам, пробраться на заседание комитета. Настоящий пройдоха выжмет сок из камня. И хоть мало Хаджи Акбар знал, не по его ли вине погибло много людей — и настоящих революционеров, и ни в чем не повинных ремесленников и рабочих?

— Наверно, — проговорил Пантелеймон Кондратьевич, — потому этого «революционера» не тронул эмир в восемнадцатом году, когда головы многих джадидов полетели. Почтенный Хаджи Акбар, видать, опытный провокатор. Здорово получилось у меня с ним.

— А что? — спросил Юнус.

— Длинная история… Как-нибудь расскажу, — недовольно пробормотал Пантелеймон Кондратьевич. — Но вот что, друг, нам очень не хватает тебя. Ищем мы таких, как ты, — сказал Пантелеймон Кондратьевич. — Ну, прощай. Жду тебя завтра…

Командир давно уехал, а Юнус все так и стоял, как встал, прощаясь с ним.

Из домика вышла Паризот. Из-под руки она посмотрела в ту же сторону, куда смотрел сын.

— Ты пойдешь к нему, сынок? — спросила она.

— Да, — вздрогнул Юнус.

— Не ходи, сынок.

— Надо пойти.

— Не ходи, сынок. Кувшин глиняный, сколько бы он ни выдерживал удары, все равно сломается.

— Командир меня зовет, и я пойду.

Глава тридцатая

Пекарь эмира бухарского

Убить змею, а оставить змееныша?!..

Потушить огонь, а оставить горящий уголь?!

Турды

— Петр Иванович, есть один разговор.

Значительность тона, каким Алаярбек Даниарбек обратился к доктору, заставила его насторожиться. Обычно Алаярбек Даниарбек без всяких предисловий говорил, что хотел и сколько хотел, отнюдь не беспокоясь, нравится это или не нравится собеседнику.

— Давайте, что у вас там?

Отодвинувшись от стола, Петр Иванович приготовился слушать.

— Помогать надо.

— Кому? Чем? — удивился доктор.

— Тут я одного человека лечил, а он здоровья не находит.

— Вы, Алаярбек Даниарбек, лечите? Это, недопустимо.

— Я тоже ему говорил: «Я не доктор, хозяин мой доктор». А он заупрямился: «Не надо мне кяфира доктора, уруса, ты, Алаярбек Даниарбек, мусульманин. Ты умный. Ты рядом живешь с ученым хакимом, набрался мудрости, лечи». Я лечил: хиной лечил, порошками лечил, а он вроде помирает.

Покачав сокрушенно головой, Алаярбек Даниарбек просительно уставился на доктора.

— Да где же он, ваш… пациент?

Петр Иванович уже быстро собирался. Натягивая на плечи шинель, он сказал:

— Ну, веди!..

И когда уже они торопливо шагали по улице, попросил:

— Рассказывай!

— Отчаянная он голова, настоящий революционер, слава аллаху, никого не боялся, даже самому эмиру правду в глаза говорил.

— И эмир терпел?

— Конечно. Его все знали — Измаил Нанвой, пекарь, такой черный, худой, и глаза, как у камышового кота, дикие, выпекал в своей хлебопекарне лепешки для эмирского дворца. Никто не мог лучше выпекать лепешки, чем Измаил Нанвой. Четыре больших тандыра день и ночь изрыгали жар из своего нутра, десять тестомесов, первых бухарских силачей, не разгибая спины месили тесто сорока сортов, десять нонпазов — хлебопеков прилепляли лепешки в раскаленный зев тандыра, и вырастали горы хлеба, подобные холму, на котором стоит бухарская цитадель — арк, и десять раз десять носильщиков в корзинах разносили его по домам вельмож. Двадцать тысяч, тридцать тысяч вкусных, горячих лепешек выпекал Измаил Нанвой каждодневно, и богатство его росло, и сундуки наполнялись деньгами, а ичкари его — крутобедрыми красавицами. А он, Измаил, оставался все такой же черный, и глаза его горели так же, как и в те дни, когда он пришел в Бухару неведомо откуда с дубинкой в руке и с веревкой на плече. Разбогател Измаил Нанвой, и стала его чалма цепляться за небесный свод. Но блоха отпрыгнет, а вошь под ноготь попадает. Раз задолжал Измаилу сам бухарский сипахсалар — командующий. Год не платил, два не платил. Совсем аллаха забыл. Взял свою дубинку Измаил Нанвой, пошел на дом к сипахсалару, загнал его на глазах у всех слуг в нужник да избил так, что тот до смерти не мог разогнуть спину. Схватили по приказу эмира Измаила Нанвоя и в назидание всем дали ему полтораста палок да еще с ворот арка на землю кинули, чтобы шею сломал. Но крепкая шея у Измаила Нанвоя. Уполз он на четвереньках, залечил рапы, только с тех пор не стал хлебом заниматься. «Теперь, говорит, я понюхал запах крови!» Разбойником сделался. Как только ему чиновник или вельможа эмирский попадал в руки, говорят, бросал в яму и месил бревном, как тесто…

Оказывается, Алаярбек Даниарбек познакомился с Измаилом Нанвоем на почве… набожности.

Алаярбек Даниарбек соблюдал все религиозные обряды, выполнял все связанные с намазами поклоны, коленопреклонения, телодвижения. Перед намазом он высвобождал кончик чалмы и опускал на плечо, дабы ангел не подумал, что он хвастается перед престолом аллаха своей ученостью. (Он носил чалму с заправленным в складки ее кончиком, как то подобает человеку грамотному.) Но, выполняя скрупулезно все мелочные правила, Алаярбек Даниарбек не знал и не понимал смысла молитв, которые произносил его язык и губы, ничего не чувствовал, кроме страха, как бы не нарушить распорядка намаза, особенно если он молился на глазах у невежественных, неграмотных людей.