Набат. Книга первая: Паутина, стр. 67

— Первое — время не терпит. Большевики идут.

— Идут? — пискнул Ибрагимбек и сам удивился тонкому своему голоску.

— Второе, — не отвечая на вопрос, гремел Энвербей, — вы, уважаемый, не позже сегодняшнего дня объявите всенародно меня командующим армии ислама. Постойте!

Он жестом остановил хотевшего что-то промолвить Ибрагимбека и продолжал:

— Очень просто, господин Ибрагимбек. Большевики воюют по правилам военной науки. Я специалист, и я знаю, как нужно воевать. Вы, уважаемый, при всем своем мужестве не знаете…

— Но… но… — Ибрагимбека долгая речь Энвербея утомила, и он начал свирепеть.

— Сабли саблями, — веско возразил Энвербей, — но с саблями на пулеметы и на пушки не полезешь. Итак, все ясно.

Вихрем доводов, доказательств, непреложных аргументов недалекий ум Ибрагимбека захлестнуло окончательно. Но в самый разгар своей горячей, напыщенной речи Энвербей глянул на равнодушное лицо Ибрагимбека и мысленно воскликнул: «Быка халвой кормить!» Весь жар потух. Еще объясняя и доказывая, он понял: что ни заявит сейчас Ибрагимбек, все равно он никогда не уступит главенства и по-прежнему захочет верховодить.

Тем не менее Энвербей вздохнул с облегчением, когда услышал ответ Ибрагимбека.

— Ладно… Навоз сколько в котле ни вари, а навозом останется. Значит, ты, зять халифа, главнокомандующий. Я, Ибрагимбек, также главнокомандующий, а? Ехать нам отныне рядом, узда в узде. Так ты сказал?

Конечно, Энвербей сказал не так, но… Он снова прочитал в глазах своего «друга» и «брата» Ибрагимбека такое, что поспешил утвердительно кивнуть головой.

Сказанное слово — серебро, несказанное слово — золото. Пусть Ибрагимбек толкует безмолвный кивок головы, как ему угодно.

Но Энвербей едва сумел под приопущенными тяжелыми веками и иронической улыбкой скрыть ненависть и злобу.

За многие бурные годы и особенно за время своего возвеличения он научился даже в минуту страстных порывов отлично владеть мускулами лица. О, он прекрасно знает искусство скрывать волнение, радость, гнев.

Его, неодолимого, непреклонного, неумолимого Энвербея, сегодня, сейчас, паршивый ничтожный пастух гонял до изнеможения, точно овцу по своему загону. Его, бесстрастного, неуязвимого, эта скотина довела до состояния, когда небо вывернулось наизнанку и в глазах стали ходить красные круги. Но неизбежен рок! Если судьба не ладит с тобой, то ты сумей поладить с судьбой!

— Нет могущества и силы, кроме как у всевышнего, великого аллаха, — наконец уклончиво проговорил Энвербей и отвел глаза в сторону. — Я сказал!

«Взгляд его лжет, — подумал Ибрагимбек, — свой яд змеи выпускает исподтишка…» Вслух же он пробормотал:

— Стреножь покрепче ноги верблюда, а тогда уж уповай на аллаха.

«Он мне не верит, — подумал Энвербей. — Из дурного дома дурной дым. Придется быть настороже!»

Несколько минут они молчали… И только потом ударили по рукам. Так ударяют по рукам торговцы на бухарском базаре, завершив наконец удачную сделку…

Во все стороны поскакали вестники.

Глава двадцать пятая

Кабан в загоне

Там, где орел растерял перья,

что сделает маленькая мушка?

Хусроу

— Я аскер-баши! Я командующий войском.

Надо полагать, Ибрагимбек ожидал, что все почтительно станут приветствовать его. Он сидел у жарко пылавшего костра и раздражался, что его до сих пор все еще не признали, его, властителя жизни и смерти, под взглядом которого бледнели храбрейшие из храбрых.

И он снова повторил, еще больше свирепея:

— Я аскер-баши! Я командующий войском.

Теперь уж конечно эти чумазые чабаны бросятся перед ним на колени, во всяком случае, почтительнейше воздадут ему хвалу. Но все по-прежнему смотрели равнодушно и вопросительно.

— Да, вы видите перед собой аскера-баши, великого аскера-баши, — громко, но не очень уверенно поддакнул Ибрагимбеку местный бай Тишабай-ходжа по прозвищу «Семь глоток».

— Я, — все так же грозно начал было Ибрагимбек, обрадованный поддержкой, но почему-то сразу же осекся и закончил уже совсем не так уверенно: — правитель… наместник… э… пророка…

Тем временем он осторожно, так, чтобы никто не заметил, шарил у себя на боку пальцами. Правее… ниже… левее… выше… Холодный пот прошиб его. Пальцы еще лихорадочнее забегали по пояснице. Где пояс? Где маузер?

И только тут он вспомнил, что и пояс и маузер он сам отстегнул и отложил в сторону, когда снимал свои намокшие кожаные штаны, чтобы просушить их на огне, и остался в одних исподних.

Не спуская глаз с сидевших перед ним пастухов, он стремительно нагнулся в сторону и протянул руку к поясу, вернее, к месту на кошме, где лежал его пояс, бархатный, с серебряными бляхами. Да, только что лежал, потому что сейчас его уже там не оказалось, Ибрагимбек отлично помнил, что положил его около себя, но рука нащупала только жесткую шерсть свалявшейся кошмы. Он не удержался и посмотрел в ту сторону. Действительно, ни пояса, ни маузера там не оказалось.

Растерянность охватила все его существо. Не страх. Нет, он чувствовал себя слишком сильным, слишком могущественным, чтобы бояться.

Только на этих днях он испробовал свою силу. Курултай духовенства все сделал по его, Ибрагимбека, одному слову. Его признали безропотно, ему подчинились и Касымбек, и Даниар, и бек дарвазский, и все другие. Почти все. Даже зять халифа в его руках.

Нет теперь человека более могущественного в Кухистане.

Свое могущество Ибрагимбек построил за счет ворованного и присвоенного. Зависть въелась в его душу, зависть всегда разъедала его ум, от зависти темнело в глазах и сердце колотилось в груди. Он бешено, до умопомрачения завидовал тем, кто сильнее его, тем, кто богаче его. И особенно он завидовал одному человеку — гиссарскому хакиму — за то, что он принадлежал к знатнейшему роду. Еще будучи юношей, не мог без ярости Ибрагимбек слышать рассказы о золотых и серебряных сокровищах, хранившихся в мешках и сундуках хакимских подвалов в Гиссаре. Первое, что сделал Ибрагимбек, когда после революции двадцатого года «ухватился руками за власть», он сверг гиссарского бека. Не обращая ни малейшего внимания на негодующие протесты и грозные предписания правительства Бухарской республики, он отправился в Гиссар. Ограбив и захватив все, что можно было только ограбить и захватить, вернулся к себе в степь, в горы, где ему дышалось легче. Он перестал интересоваться делами и вместе с тремя-четырьмя друзьями скитался по тугаям Сурхана и Кафирнигана, предаваясь самой сильной из своих страстей — охоте.

Сегодня ночь застала Ибрагимбека далеко от родного селения. Он так увлекся стрельбой по уткам, что даже не заметил, как солнце красным шаром запрыгало по потемневшим бабатагским вершинам, юркнуло в седловину и исчезло. Только перестав видеть мушку двустволки, Ибрагимбек сообразил, что время позднее. Кругом угрюмо гудели на злом ветру потемневшие стены камыша. Корявые, сучковатые стволы джиды мотались во все стороны. Спутники где-то запропастились. Как ни кричал Ибрагимбек, никого не дозвался. Сгибаясь под тяжестью настрелянных уток и фазанов, шлепая прямо по ржавым лужам, продираясь сквозь колючие заросли, он шел и орал:

— Эй, эй, Безносый! Эй, эй, куда ты провалился! Эй, эй!

Совсем стемнело. Что-то взвизгнуло, взвыло, захлопало крыльями. «Выпь!» Ибрагимбек, не целясь, нажал спусковые крючки. Грохнул дуплет. И снова тишина.

В темноте замерцал красный слабенький огонек. По нему Ибрагимбек выбрался к селению Курусай.

Дремля, он грелся у костра и сушил мокрые штаны и сапоги. Пастухи в своих изодранных, облезших шкурах топтались тут же и разглядывали с откровенным любопытством, но и без особых проявлений почтения неожиданного гостя.

Старейшины Курусая сидели, уткнувшись лицами в грудь. И быть может, именно потому бороды их казались короткими, жалкими и старейшины выглядели очень непредставительно. Они старались сохранить достоинство. Растерянные глаза их блуждали по площадке у мечети, где собирались они каждый день испокон веков для совета, а то и просто скоротать мирной беседой время сумерек — между вечерней молитвой и ужином. Никто не смотрел друг на друга. Как всегда в этот час, сюда, к мечети, несло разными, столь приятными в обычное время запахами очажного дыма и готовящейся в чугунных котлах пищи. Но сегодня никто не замечал запахов, которые служили сигналом расходиться по домам, и все продолжали печально сидеть, сгорбившись, поглаживая свои посохи и прикрывая от ветра открытые груди своими бородами. В темноте покачивался на старом карагаче страшный, застывший труп повешенного. Левее, у покосившейся деревянной колонны мечети, толпились обособленной группой горцы. Чернобородые, крепкоплечие, они из-под густых бровей глядели упорно и зло на старейшин. Двое или трое опирались на старинные мултуки с сошниками. И это, надо сказать, очень не нравилось Ибрагимбеку.