Набат. Книга первая: Паутина, стр. 1

Михаил Шевердин

Набат

Книга первая: Паутина

Набат. Книга первая: Паутина - i_001.jpg

Часть первая

Набат. Книга первая: Паутина - i_002.png

Глава первая

Подножие гибели

Горе сожгло сердце…

Феридэддин Аттар

Над пустыней полуденной площади вздулась лысая громада древнего холма — груда желтой, накалившейся жаром, глины. Верхушка его загромождена слепыми зданиями, даже не зданиями, а чудовищно разросшимися мазанками эмирского дворца — арка.

В знойном воздухе стоит сладковатая вонь тления, пропитавшая глинобитные стены. Поразительно много здесь мух — серых, синих трупных и ярко-зеленых с ядовитыми гранатовыми глазками. Сюда влечет их запах разложения, они плодятся здесь же, в глине, обильно напитанной человеческой кровью.

Как и сотни лет назад, высится уродливая глыба зиндана — государственной тюрьмы эмирата. Массивные стены всюду ровного серого цвета, и лишь пониже видны кирпично-ржавые жирные пятна, при взгляде на которые даже у человека, не знающего, что здесь было, пробегает по коже озноб.

Больше года прошло после свержения эмира, а кровь жертв еще проступает сквозь трещины и щели. Сколько же людской крови пролили палачи, если она до сих пор не высохла!

«Эмирский арк сочится кровью…» — думает человек, одиноко стоящий на площади.

Худой, изможденный, в рубище, он смотрит на безобразную глиняную глыбу зиндана.

Взгляд человека сух и полон отчаяния. Губы неслышно шевелятся…

Человек в рубище приходит каждый день сюда, к Подножию гибели, — так называли эмирский зиндан в Бухаре.

Подножие гибели! Точно сказано. Сколько людей погибло в этой глиняной глыбе, под тяжестью ее. Сколько предсмертных воплей погасили толстые своды.

«Сын тоже, наверное, кричал, звал на помощь, — бормочет человек. — Юношеский нежный голос его заглох там, в недрах могилы тысяч людей. Проклятые разбили клетку его тела, и юная душа умчалась…»

Шатаясь человек бредет по пыли к стене зиндана, поднимается по пыльной узкой дорожке, истоптанной ногами смертников. По ней вели и его сына.

Человек карабкается выше по наклонной глиняной стене, тянется дрожащей рукой к ржавому пятну запекшейся крови. Звенит душный воздух вспугнутым роем жирных мух. Человек отламывает кусочек побуревшей глины, целует его и беспомощно сползает на дорожку, в пыль. Держа глину в поднятой руке перед глазами, он ковыляет спотыкаясь вниз.

Спустившись, он бредет наискось через безлюдную площадь и исчезает среди сгрудившихся по краю ее домишек…

И так изо дня в день…

Глава вторая

Все еще «Drang nach Osten»

Огонь не насытишь дровами,

Волка — овцами,

Меч — жертвами,

Землю — мертвецами.

Фирдоуси

Небо померкло… Улицы, скверы, площади запутались в космах тумана. Чуть брезжит сквозь мокреть свет редких фонарей. Ежатся в отсыревших макинтошах берлинцы.

Ползет туман по Унтер-ден-Линден. Шевелятся над головами прохожих голые ветви. Медленно идет человек. Черные глаза его смотрят прямо перед собой. Но вряд ли они видят темные осклизлые стены громоздких домов, фигуры редких прохожих, липкие панели.

«Земля стала тесной от убийств…» — откуда такие слова? Жалкие слова, кто-то когда-то их сказал. Но кажется, мысль не закончена. Да, да! Там, после слов «земля стала тесной», говорится: «а небо расширилось!» Для чего? «Чтобы принять души погибших».

Чепуха! Какие души? Сотни тысяч, миллионы умерли в окопах Западного фронта, там, за Рейном, на полях Фландрии, Шампани, на фортах Вердена.

Но какое ему дело до погибших немцев, англичан, французов. Подохли — и пусть… Уж не для них ли разверзлись небеса?

Турки! Сыны Турции, Галлиполи, Эрзерума, Кут-эль-Амарна. Палестины… Четыре года войны. Четыре года крови, смерти.

Десятки тысяч, сотни тысяч соотечественников-турок гниют там в степях, в горах, и гиены растаскивают их кости. Нет, турки исполнили завет пророка, они сражались с неверными. Они, газии, вкушают блаженство и наслаждение в объятиях гурий в мусульманском раю.

«Земля стала тесной от убийств…» — какая назойливая мысль! Как неприятно! Не потому ли, что ложью погнал он их воевать, не потому ли, что жизни их принесены в жертву его честолюбию…

Синее небо, короткие фиолетовые тени, желтые знойные пески, зелень финиковых пальм видят напряженно вглядывающиеся в прошлое, недавнее прошлое, глаза. Бесконечные шеренги солдат в полинялом хаки, шагающие навстречу огню, пулям, смерти. Скорее к зеркальной полоске Суэцкого канала! Скорее к снежным вершинам Кавказа! Скорее… к немеркнущему сиянию славы великой империи османов, его империи. Скорее, скорее к порогу смерти.

Четыре года рева фанфар, топота марширующих шеренг, треска орудийной пальбы и…

Чудовище войны, взнузданное им, ничем не примечательным салоникским офицериком, ползло по горам, через реки, по тучным полям, сметало селения, душило миллионы жизней, пробивало горные хребты, давилось кровью и… издохло.

Человек касается рукой своего лба. Что такое?.. Лоб мокрый.

А! Идет дождь! Нельзя же так стоять вечно и мокнуть под дождем. Человек поднимает воротник и идет сквозь тяжело дышащий гигантский город. Идет сквозь туман и дождь, нудный, моросящий дождь…

Из тумана выползает махина здания. Стены прорезаны прямоугольниками желтого света, безнадежно борющегося с туманом.

Человек опустил нетерпеливым жестом воротник и поднялся по ступенькам. Тяжелая дверь неслышно распахнулась. Через мрачный темный вестибюль к широкой гранитной лестнице бежали подтянутые ординарцы, писари, вестовые. Сверху спускался полковник с моноклем в глазу, весь в орденах. Проплывали сверкающие золотом и серебром знаков отличия мундиры, звенели шпоры, багровели полосы генеральских лампасов.

Пока швейцар, тощий старик, весь бренчащий медными медалями, проверял документы, человек смотрел прямо перед собой.

— Пожалуйте, прошу, — сказал швейцар, — второй этаж, комната двадцать семь.

Эти тихие, в меру почтительно произнесенные слова преобразили внешность посетителя. Тонкие стрелки его усов резко поднялись, брови нахмурились ровно настолько, сколько требуется для того, чтобы придать лицу выражение непреклонности и некоторой доли мученичества.

Он шагнул к гранитным ступеням четким военным шагом. Ни штатский костюм, ни маленький рост и даже несколько приторно салонная внешность посетителя никого не ввели бы в заблуждение. Все выдавало в нем военного, привыкшего командовать, прошедшего школу многолетней военной муштры.

Едва он успел ступить на первую гранитную стертую ступеньку, как рядом с ним выросла фигура адъютанта фельдмаршала.

— Пожалуйте, — отчеканил адъютант.

За гранитной лестницей начинался бесконечно длинный сырой коридор. Голые серо-стальные стены, терпкий густой запах, отдававший плесенью, ваксой и мокрыми шинелями, сырость не произвели отталкивающего впечатления на гостя. Напротив, казалось, что ему здесь даже нравится — и монументальные, грубо окрашенные двери, и топорно сделанные, аляповатые таблички с неуклюжими цифрами, и каменные холодные плиты пола, вздрагивающие от глухого рокота типографских машин, стоящих в подвале здания. И здесь, как в вестибюле, мчались ординарцы, выбегали из кабинетов писари, решительно шагали, звеня шпорами, словно аршин проглотившие офицеры рейхсвера.

«Нет, — думал посетитель, — кто смеет говорить, что прусская армия умерла, исчезла? Нет!»

Высокомерное лицо его стало еще надменнее. А когда он понял, что идут они прямо через гигантскую приемную без доклада к обитой черной кожей двери, глаза его сверкнули, а кончики усов затрепетали. Он ликовал.